В довершение всего, пока я пела, ведущий переводил через микрофон. Вот что из этого получалось: «Она несчастна, потому что она его убила, и потому что ее посадили в тюрьму». Провал не провал, но что-то вроде! Все это меня до того оглушило, что я не в состоянии была собраться с мыслями. Я даже не злилась на них. Они были людьми другой породы. Мы не могли понять друг друга.
Когда американец идет куда-нибудь вечером, он хочет развлечься. Весь день он вкалывает, и в мюзик-холл он приходит не затем, чтобы слушать о бедности и о тоске. Свои заботы он оставляет на вешалке, а тут эта маленькая француженка хочет заставить его вспомнить, что есть люди, которые страдают, у которых есть причины быть несчастными. Такое не пройдет! Я имею в виду тех, кто меня немного понимал. Другие это чувствовали по моему голосу. Кроме того, моя музыка не имела ничего общего с той, к которой они привыкли. Не было сладких мелодий, прилипающих к уху. Джазовой певицей я тоже не была. Что же я тогда такое?
Именно этот вопрос и задавали себе те немногие журналисты, которые снизошли до написания обо мне нескольких строк. Там были, например, такие высказывания: «…у этой маленькой, пухленькой женщины густо накрашены ресницы, а рот так велик, что она в него может влить сразу четверть литра томатного сока…» Какая связь с талантом? Это, что ли, привлечет публику?
Никогда я не была в таком отчаянии. А Жобера распирало от радости. У него прессы было столько, что он без ущерба мог бы со мной поделиться. «French boys»[31] нравились. Вот они — это настоящая здоровая Франция, товарищи G.J.’S[32], которые нас освободили. Одним словом, Момона: «Марсельеза» и звездный флаг!..
На несколько вечеров меня хватило, я держала себя в руках, но потом заявила «Компаньонам»: «Ребята, я выхожу из игры. В нашем деле упрямство к добру не приводит! Я не нравлюсь. Привет, мальчики, кончайте турне без меня! У вас все идет как по маслу. Удачи вам! А я сажусь на пароход».
Ты меня знаешь, Момона. Когда я им это объявила, каюта у меня уже была заказана. Впрочем, они меня особенно не удерживали. Как мне было тяжело! Как у меня болело сердце! Понимаешь, от любви мне тоже бывало плохо, но никогда ни один мужчина не мог заставить меня так страдать!
И вдруг все перевернулось. Мне все-таки в жизни везет. Один театральный критик, Виргилий Томсон, никогда не писавший об актерах мюзик-холла, посвятил мне две колонки на первой странице крупнейшей нью-йоркской газеты. Он «объяснил» меня американцам. Выразил словами все, что нужно, чтобы меня понимать. Для него все во мне было песней: мой голос, мои жесты, моя внешность. И закончил статью словами: «Если ей позволят уехать в момент незаслуженного поражения, американская публика докажет свое полное невежество и некомпетентность». Да, этот тип взял быка за рога!
Мне еще не кончили переводить статью, как в комнату вошел Клиффорд Фишер: под мышкой — газета, на голове — шляпа. Чудный парень! Вот увидишь, когда ты с ним познакомишься, он тебе сразу понравится. У него достоинства настоящего американца: прямой, честный, быстрый и хороший игрок в покер! Ты сейчас поймешь, почему я так говорю… И заметь, правду я узнала лишь потом.
Он похлопал по газете, в зубах он держал свою вонючую сигару — это натощак! — меня начало мутить — и крикнул: «Идисс, it’s good for you»[33]. Эта статья стоит тысячи долларов. Не уезжайте. Здесь ценят мужество, оно всегда побеждает. Я сейчас пойду в самое шикарное, самое снобистское кабаре Манхэттена «Версаль», и они подпишут с вами контракт. Закажите два виски, эту статью надо отпраздновать! Сейчас объясню вам, что я предприму, чтобы продать вас как можно дороже».
В два счета Клиффорд и Томсон подняли мое настроение. Я бы выпила не одну, а двенадцать порций виски (хотя не очень-то люблю это питье) и взбежала бы на последний этаж Эмпайр Стейтс Билдинга…
«Значит, так, Идисс, вы должны выступать одна. Журналисты писали, что когда вы выступали с «Компаньонами», вы были как дополнительный голос хора! У нас, когда женщина выходит на сцену с мужчинами, она танцует, поет, она первая среди них. Они только служат ей фоном. А у вас было наоборот. Это неправильно, одна вы выглядите заброшенной. Мы, американцы, очень не любим всего, что выглядит cheap[34]. Пусть «Компаньоны» продолжают турне. А в «Версале» я скажу: «Когда публика привыкнет к ее короткому черному платью, когда она поймет, что парижанка на сцене — это вовсе не обязательно девица с перьями на голове и в платье со шлейфом, люди будут драться, чтобы попасть на ее концерт». Я скажу больше: «Если к концу контракта у вас окажется дефицит, я его покрою!»
Как в покере, он блефовал до конца. Он сделал даже больше, чем сказал, — внес владельцу «Версаля» залог, чтобы тот меня пригласил.
Фишер все сделал, чтобы выиграть. Как только он получил мой контракт, он заставил меня вкалывать каждый день в течение двух недель. Я брала уроки английского языка. Я отрабатывала с учителем две переведенные песни, и, можешь поверить, мне было не до веселья…
Когда я в первый раз пришла репетировать в «Версаль», у меня глаза на лоб полезли, я решила, что Клиффорд спятил. Я — в этой обстановке, это же ни в какие ворота! Представь себе на минутку Версальский дворец, построенный как декорация для цветной голливудской музыкальной комедии! Кругом статуи, подстриженные деревья, множество окон и дверей! Лепнина, окрашенная в белый и розовый цвета! Я и без того чуть не провалилась на сцене, обтянутой простым полотном, а среди такого нагромождения я и вовсе потерялась!
Фишер мне сказал, что я ничего не смыслю, что это типичная французская декорация (единственная, которая известна американцам кроме «Мулен-Ружа» и, конечно, Эйфелевой башни) и что она мне подходит в самый раз!
Да по мне как хотите! Я заткнулась. Не перечить же единственному человеку, который хотел мне помочь. И вообще, провалом больше, провалом меньше. С согласия Фишера мы убрали ведущего. Хоть это! Но душа у меня уходила в пятки.
Напрасно Фишер меня успокаивал с той чисто американской сердечностью, с которой, хлопая по спине, валят с ног: «Не волнуйтесь, все будет в порядке. Считайте, дело в шляпе. Теперь публика знает, кто вы. Американцев нельзя удивлять, не предупредив. Они должны знать, что им думать, и тогда ведут себя как надо. Их нужно правильно нацелить, и они заглотнут любую наживку». Меня прошибал холодный пот. Я испытывала страх в таких же масштабах, в каких они нагородили свой версальский базар.
Должна сказать, что Фишер и ребята из «Версаля» хорошо обрабатывали публику. Газеты анонсировали меня как певицу, которую открыли в Париже американские солдаты — я думаю, очень немногие из них слышали меня, — и (только не смейся) как «Сару Вернар Песни»… Да, ребята за ценой не постояли. Среди приглашенных были Марлен Дитрих, Шарль Буайе и все сливки общества… Французы, находившиеся тогда в Нью-Йорке, — Траддоки и Жан Саблон, пришли меня поддержать. Я в этом нуждалась.
Успех был бешеный! Люди кричали: «Браво!», «Да здравствует Франция!», «Париж»… не знаю что! Добрая половина меня почти не разглядела в этом огромном зале, я была такой маленькой, что видны были только волосы на макушке. А это не самое лучшее, что у меня есть, а, Момона? Назавтра для меня построили подиум.
Марлен пришла в гримерную поцеловать меня. Так мы и подружились. Какую она мне устроила рекламу! Она потрясающе ко мне относилась.
После провала в «Плейхаузе» мне был необходим успех в «Версале». Я была ангажирована там на одну неделю, а осталась двадцать одну. Представляешь?
Четыре месяца в Нью-Йорке — это срок! В отеле жить невозможно. За тобой такая слежка, будто ты монахиня и дала обет девственности.