– Всегда под ноги лезешь, мерзавец, – ругнул он меня мимоходом; не знаю, душу себе облегчить захотел или просто так. Он направился в самую темень, к реке Мальдонадо. Больше я его не видел.
Я стоял и смотрел на то, что было всей моей жизнью, – на небо, огромное, дальше некуда; на речку, бьющуюся там, в низу, в одиночку; на спящую лошадь, на немощеную улицу, на печки для обжига глины – и подумалось мне: видно, и я из той сорной травы, что разрослась на свалке меж старых костей вместе с «жабьим цветком». Да и что могло вырасти в этой грязи, кроме нас, пустозвонов, робеющих перед сильным. Горлодеры и забияки, всего-то. И тут же подумал: нет, чем больше мордуют наших, тем мужественнее надо быть. Мы – грязь? Так пусть кружит милонга и дурманит спиртное, а ветер несет запах жимолости. Напрасно была эта ночь хороша. Звезд наверху насеяно, не сосчитать, одни над другими – голова шла кругом. Я старался утешить себя, говоря, что ко мне не имеет касательства все происшедшее, но трусость Росендо и нестерпимая смелость чужого слишком сильно задели за сердце. Даже лучшую женщину на ночь смог с собой увести долговязый. На эту ночь и еще на многие, а может быть и на веки вечные, потому как Луханера – дело серьезное. Бог знает, куда они делись. Далеко уйти не могли. Наверное, милуются в ближайшем овраге.
Когда я, наконец, возвратился, все танцевалии как ни в чем не бывало.
Проскользнув незаметно в барак, я смешался с толпой. Потом увидал, что многие наши исчезли, а пришельцы танцуют танго рядом с теми, кто еще оставался. Никто никого не трогал и не толкал, но все были настороже, хотя и соблюдали приличие. Музыка словно дремала, а женщины лениво и нехотя двигались в танго с чужими.
Я ожидал событий, но не таких, какие случились.
Вдруг слышим, снаружи рыдает женщина, а потом голос, который мы уже знали, но очень спокойный, даже слишком спокойный, будто потусторонний, ей говорит:
– Входи, входи, дочка, – а в ответ снова рыдание. Тогда в голосе стала проглядывать злость: – Отвори, говорю тебе, подлая девка, отворяй, сука! – Тут скрипучая дверь приоткрылась, и вошла Луханера, одна. Вошла, спотыкаясь, будто ее кто-то подгонял.
– Ее подгоняет чья-то душа, – сказад Англичанин.
– Нет, дружище, – покойник, – ответил Резатель. Лицо у него было словно у пьяного. Он вошел, и мы расступились, как раньше; сделал, качаясь, три шага – высокий до жути – и бревном повалился на землю. Один из приехавших с ним положил его на спину, а под голову сунул скаток из шарфа и при этом измазалсяф кровью. И мы увидали, что у лежавшего – рана в груди; кровь запеклась, и пунцовый разрез почернел, чего я вначале не заметил, так как его прикрывал темный шарф. Для врачевания одна из женщин принесла крепкую канью и жженые тряпки. Человек не в силах был говорить. Луханера опустила руки и смотрела на умиравшего сама не своя. Все вопрошали друг друга глазами и ответа не находили, и тогда она, наконец, сказала: мол, как они вышли с Резателем, так сразу отправились в поле, а тут словно с неба свалился какой-то парень, и полез, как безумный, в драку, и ножом нанес ему эту рану, и что она может поклясться, что не знает, кто это был, но это был не Росендо. Да кто ей поверил?
Мужчина у наших ног умирал. Я подумал: нет, не ошиблась рука того, кто проткнул ему грудь. Но мужчина был стойким. Как только он грохнулся оземь, Хуалия заварила мате [6], и мате пошел по кругу, и когда, наконец, мне достался глоток, человек еще жил. «Лицо мне закройте», – сказал он тихо, потому как силы его истощились. Осталась одна гордость, и не мог он стерпеть такого, чтобы люди глазели на его судороги. Кто-то поставил ему на лицо черную шляпу с высокой тульей. Он умер под шляпой, без единого стона. Когда грудь его перестала вздыматься, люди осмелились приоткрыть лицо. Выражение – усталое, как у всех мертвецов. Он был один из самых храбрых мужчин, какие были тогда, от Батерии на Севере до самого Юга. Как только я убедился, что он мертвый и бессловестный, я перестал его ненавидеть.
– Живем для того, чтобы потом умереть, – сказала женщина из толпы, а другая задумчиво прибавила:
– Был настоящий мужчина, а нужен теперь только мухам.
Тут чужаки пошептались между собой, и двое крикнули в один голос:
– Его убила женщина!
Кто-то рявкнул ей прямо в лицо, что это она, и все её окружили. Я позабыл, что мне надо остерегаться, и молнией ринулся к ней. Сам опешил и людей удивил. Почувствовал, что на меня смотрят многие, если не сказать все. И тогда я насмешливо крикнул:
– Да поглядите на её руки. Хватит ли у нее сил и духа, чтобы всаживать а него нож!
И добавил с этаким ухарством:
– Кому в голову-то придет, что покойник, который, говорят, был убивцем в своем поселке, найдет себе смерть, да ещё такую лютую, в наших дохлых местах, где ничего не случается, если не прикончил его неизвестно кто и неизвестно откуда взявшийся, чтобы нас не позабавить, а потом уйти восвояси?
Эта байка пришлась всем повкусу.
А меж тем в тишине мы услыхали цокот конских копыт. Приближалась полиция. У всех были свои основания – у кого большие, у кого меньшие – не вступать с ней в лишние разговоры, и потому порешили, что самое лучшее – выбросить мертвое тело в речку. Помните вы ту длинную прорезь вверху, в которую вылетел нож? Через нее ушел и мужчина в черном. Его подняло множество рук, и от мелких монет, и от крупных бумажек его тоже избавили эти руки, а кто-то отрубил ему палец, чтобы высвободить перстень. Досталось им, сеньор, вознаграждение от сирого бедняги упокойника, после того как его кончил другой – мужчина ещё почище. Один мощный бросок, и его взяли бурные, все повидавшие воды. Не знаю, хватило ли времени вытащить из него кишки, чтобы он не всплыл, – я старался не глядеть на него. Старик с седыми усами не сводил с меня глаз. Луханера воспользовалась суетой и сбежала.
Когда сунули к нам нос представители власти, все опять танцевали. Незрячий скрипач вспомянул хабанеры, каких теперь не услышишь. На небесах занималась заря. Столбики из ньяндубая вокруг загонов одиноко маячили на косогоре, потому как тонкая проволока между ними не различалась в рассветную пору.
Я спокойно пошёл в своё ранчо, стоявшее неподалёку. Вдруг вижу – в окне огонёк, который тут же погас. Ей богу, как понял я, кто меня ждёт, ног под собой не почуял. И вот, Борхес, тогда-то я снова вытащил острый короткий нож, который прятал вот здесь, под левой рукой, в жилете, и опять его осмотрел, и был он как новенький, чистый, без единого пятнышка.