- Станция! - сказал ямщик и бросил поводья.
На крыльцо выбежал смотритель, помог офицеру выкарабкаться из кибитки, ввел его в комнату и, прочитав подорожную, застегнул сюртук на все пуговицы. В маленькой и душной комнате пар стоял столбом, в парном тумане сверкал самовар и темно обрисовывались туловища, красные лица и бороды трех купцов, вероятно, тоже застигнутых метелью.
Старший из них приветствовал приезжего.
- Никак нашей семьи прибыло. С дороги, ваше благородие, и погреться бы не худо. Просим покорнейше с нашим почтением, коли не побрезгуете с купцами. Смеем просить чайком.
Офицер с радостью принял радушное приглашение и уселся с новыми знакомыми.
Речь завязалась, разумеется, о погоде, о метелях вообще и в частности, о рыбной торговле и проч.
Офицер участвовал, сколько мог, в разговоре, но потом мало-помалу соскучился и начал рассматривать комнатку. Слева от двери громоздилась огромная русская печь с лежанкой, за ней стояла двухспальная кровать с периной и подушками и покрытая заслуженным одеялом, сшитым из разных ситцевых лоскутков: между окон находился диванчик, на котором сидели купцы. С другой стороны красовалась еще кровать, но больше, кажется, для вида, сколоченная из трех досок и покрытая войлоком.
Рядом стоял стул. Большой сундук и кукушка с неугомонным маятником довершали убранство жилища станционного смотрителя. На брусчатых стенах были наклеены предписания почтового ведомства и бегали взапуски с редкой отвагой, расправляя усы, разные насекомые, много известные русскому народу. В окна стучалась, завывая, метель. Вдруг что-то шаркнуло у крыльца. За дверью раздался младенческий писк, женский говор и здоровый голос мужчины. Смотритель снова засуетился.
Дверь распахнулась, и в комнату ввалился отставной капитан с супругой, старой сестрой и маленькой дочкой.
Капитан раскланялся сперва с офицером.
- Ну уж погодка! Вы тоже изволите ехать?
- Как видите.
- Издалека?
- Издалека.
- Откуда, коль смею спросить?
- В Петербург.
- А!
- Позвольте спросить чин, имя и фамилию?
Офицер назвал себя по имени.
- Как же это вы к нам пожаловали? По службе, конечно?..
- Ну, а вы, господа, - продолжал капитан более небрежным тоном и обращаясь к купцам, - в купечестве, должно быть. С ярмарки? Понабили карманы? Пообдули порядком нашего брата, дворянина?
Тут капитан, довольный остротой, засмеялся во все горло.
- А вот-с мы едем из деревни, от тещи. Вы не изволите ее знать? Здешняя помещица Прохвиснева... добрая старушка такая. Душ шестьдесят будет. Вообразите, как нарочно, жена говорит мне: "Не езди, Basile, чтото дурная погода". А я, знаете, военная косточка, и говорю: "К черту, матушка! Сказали поход, так и марш!"
Что бабу слушать? Баба ведь... черт ее знает...
- Ах, Basile! - прервала, жеманясь, капитанша. - Какие вы все слова говорите, точно бог знает какой...
Тетушка княгиня Шелопаева сколько раз вам говорила, что нехорошо. Нас, право, не знаю, за кого примут, в особенности в дороге, в таком костюме; я, как нарочно, не надела бархатного бурнуса; матушка говорила надень, а я и забыла. Ах, кстати: ты знаешь, ma soeur [Сестра (фр.)], - продолжала она, обращаясь к сорокалетней нахмуренной спутнице, очевидно, старой деве, пропитанной уксусом всех возможных обманутых ожиданий, - знаешь ты: мне из Петербурга пишет Eudoxie, что высылает мне манто клетчатый и розовую шляпку с плюмажем? Да все, ma chere [Дорогая (фр).], зовет в Петербург. "Что же, говорит, вы обещаете, а не едете... Мы так стосковались, и тетушка княгиня Шелопаева все об вас спрашивает". - Капитанша обратилась к офицеру: - Вы, верно, тетушку мою знаете, княгиню Шелопаеву?
- Нет, я незнаком.
- Помилуйте, как же это? К ней вся знать ездит.
У ней дом открытый, высшее общество бывает. Вы, верно, о ней слыхали?
- Может быть.
- Верно. Она известная там дама.
Девочка запищала:
- Каши хочу, хочу, хочу! Хочу каши!
- Перестань, - заревел капитан, - сейчас перестань, а то высеку, право, высеку, стыдно будет, при всех высеку.
- Каши хочу! - визжала девочка.
- Перестань! - ревел капитан.
- Каши! - визжала девчонка.
Дамы бросились ее унимать и между тем охорашивались, поправляли смятые чепцы, перешпиливали платки.
Капитан уселся подле офицера и просто забросал его словами.
- Я доложу вам, - говорил он, - : сам бы, могу сказать, карьеру бы мог свою сделать, ну да уж, видно, судьба такая. Теперь, сами изволите видеть, женат, семейство, дети пошли. Ну, именьишко небольшое. Жить, слава богу, есть чем, не по-столичному, разумеется, а так, как следует штаб-офицеру; соседи есть хорошие; заседатель у нас начитанный человек. Слава богу, живем себе. Ну и доволен. Ну, а вот, знаете, встретишь этакого человека, так вот и поразберет маленько. Поневоле подумаешь: "Эх, брат Василий Фомич, сплошал, брат! Полковником был бы теперь и вот на шее бы имел". Ну да не повезло. Черт меня дернул в отставку подать. Случай вышел такой партикулярный. Служил я тогда, изволите видеть, в карабинерном полку. Полковой командир человек был хороший; он теперь бригадой командует; товарищи были тоже отличные. Кажется, век бы не оставил. Только, вообразите себе, однажды...
Тут капитан приостановился и начал прислушиваться.
- Кого-то еще бог дал, - сказал он.
Действительно, на дворе послышался снова лошадиный храп, завизжали подрези, поднялась суматоха. Смотритель снова засуетился. На крыльце раздалось несколько голосов разом, смешанных с женским плачем.
У избушки остановились две повозки.
Офицер, соскучившись рассказом капитана, хотел было броситься к дверям, но вдруг остановился у порога, пораженный идущею ему навстречу группой. В комнату входила старушка помещица, дожившая, кажется, до крайних пределов жизни. Голова ее тряслась, глаза впали, лицо было изрыто морщинами. Она охала, шептала молитву и шла, то есть едва передвигала ноги, совершенно согнувшись и поддерживаемая с одной стороны человеком в нагольном тулупе, перепоясанном ремнем, с другой - молодой женщиной.
Офицер остолбенел.
Никогда с тех пор, как он начал заглядываться на женскую красоту, не встречал он подобного лица. Оно не сверкало той разительной, неучтивой красотой, которая бросается вам в глаза и требует безусловного удивления. Оно просто нравилось с первого взгляда, но потом, чем более в него вглядывались, тем привлекательнее, тем миловиднее оно становилось. Черты были изумительно тонки и правильны, головка маленькая, цвет лица бледный, волосы черные, но глаза - глаза были такие, что и описать нельзя: черные, большие, с длинными ресницами, с густыми бровями; они свели бы с ума живописца. Повествователи вообще виноваты перед женскими глазами: много вздора было написано им в честь, были сравнения и с звездами, и с алмазами, и бог знает с чем. Можно вдохновенной кистью и даже тупым тяжелым пером кое-как передать их цвет и образ; но как изобразить тот потаенный огонь, который светится в них душой? Как уловить в них молнию насмешки, бурю негодования, ярый пламень страсти, бездонную глубину святого чувства? На это нет ни красок, ни слов, да и быть не может, да и быть не должно.