Родина! Мы ли не прикипели к твоим щедротам всем тщедушием наших астралов. И не наши ли судьбы сплетаются, о Россия, в твою.
Встав из кресел, иду на прогулочную площадку гондолы. Земля пробуждается нехотя. Исподволь светает ее изможденный лик.
«Эуропа?» – спросил я у первого штурмана и кивнул на бледнеющие внизу огни.
«Си, си, эсто эс Эуропа»,– ответил он. В петлицах его буржуазной тужурки бликовал перламутр.
«Утр,– нашел я к нему хорошую рифму.– Одно из утр».
Тусклея геральдикой муниципалитетов, ржавея рельсами конок, спицами вело, клинками штыков, эспадронов и шпицами кирх, под нами лежала изящная безделушка Европы.
На поле, где мы приземлились в одиннадцать с четвертью, нас – то есть меня с тюфяками – никто не встречал. Это входило в противоречье с инструкцией, ибо в ней утверждалось, что «коренастый, смуглый, лет тридцати пяти, с лоснящимися и переразвитыми, как у зайца, щеками и вывернутыми почти наизнанку губами носильщик за номером шестьсот шестьдесят шесть погрузит Ваше имущество на пролетку и отвезет Вас в имение Анастасии, где»,– но дальше начинался другой параграф инструкции.
Свив по пути венок из анютиных глазок и кошачьего котовяка, я украсил им темя и бодро прошествовал в здание аэростанции – аляповатое и запущенное строение позднего рококо с неряшливо расписанными под Миро плафонами. И пускай носильщика под искомым номером здесь не было тоже – как не было никаких носильщиков вовсе – известная административно-хозяйственная жизнь в помещении теплилась. Несмотря на отсутствие паспортного контроля, видимость последнего, пусть и простым отданием чести, осуществлялась. А в мезонине, куда я поднялся из праздного любопытства, правили бритву, сучили ножницами, прыскали смехом пульверизатора, нафабривали усы. Так создавалась видимость парикмахерской. Производилось и впечатление вещехранилища. Личность, торчавшая в его оцинкованном жерле, в обмен на пятнадцать штук багажа протянула жетон сандуновского типа.
«Один?»
«Берите, это последний».
Поскольку большего никто не сулит, беру не торгуясь.
«А длинное не сдаете?»
«Баул? Исключается». И, споткнувшись о чистильщика щиблет (погода, по его мнению, стояла блестящая), я вышел на площадь. Впрочем, и тут, где публики было гораздо больше, нежели в здании станции, П. никто не встречал. Хотя по тому, с каким интересом его все рассматривали, он мог заключить, что инкогнито не состоялось – он узнан, и официальная цель приезда его – ни для кого не секрет.
«На резвых, Ваше Степенство!» – гортанно зазывали извозчики, прохлаждавшиеся у сельтерского киоска.
Усевшись, мы покатили.
Местность, ниспосланная мне Провидением в качестве придорожного антуража, ласкала глаз путешественника завидным разнообразием. Произрастали оршады, слюдянисто отсвечивали потоки, пруды, в пущах водились фазаны и вепрь. А в чертогах, аркады которых увил честолюбец плющ, благоденствовала местная аристократия. Виднелись также фаллоидные водонапорные башни, старинные акведуки и храмы. В них – губными гармониками архангелов – светозарно и архаично – гремели органы.
«А далеко ли путь держите, осмелюсь спросить»,– сказал мой возница, дохнув на автора строк сыроватым грибным захолустьем полипов и альвеол да осеннею скукой пищеварительного тракта, заштатного и разъезженного.
«Не знаешь будто»,– ответил я сему простонародному человеку в холщовой рубахе навыпуск и в мешковатых, заправленных прямо в боты штанах.
«Откуда мне знать,– обернулся он.– Чай, на вас не написано».
«А – в печати?»
«Не чтец я, сударь, все недосуг: то пятое, то десятое».
«Ай да лукавец!» – воскликнул я мысленно и коротко приказал: «К бабуле!»
«Бабуля – дело хорошее,– отозвался возница.– Только вот адрес бы раздобыть».
«Милки-уэй,– сказал я вознице, побежденный его притворством.– Шато Мулен де Сен Лу».
«Доставим»,– с деланной невозмутимостью молвил он.
«Погоняй же!» – воскликнул я в нетерпенье. Затем я достал из кармана своего кимоно инструкции и перечел. Ни в них, ни в моем намерении им прилежно последовать не произошло никаких изменений. И это порадовало. План действий, который мы с Юрием разрабатывали в Архангельском равелине, был дерзок и вкратце таков.
Вот я прибываю, вхожу. Вот вскоре после взаимных приветствий и светской, т. е. ни к чему не обязывающей болтовни предлагаю в кратчайший срок узаконить наши назревшие отношения и приступить к ним. Вот требую заблаговременного оповещения об увнучении через бельведерскую и прочую прессу. Затем предстояло всячески позаботиться о туалетах и пригласить наиболее видных деятелей послания, не говоря о сиятельствующих иноплеменниках. Прием имелось в виду обставить незаурядно. Следовало создать атмосферу избранности, для чего стол в гостиной накрыть на персон девяносто, не более; остальные закусывают а-ля фуршет, на кухне и в дворницкой. Хорошо пригласить тапера. Пускай анфилады залов закружатся в вихре гавота! Пусть все смеются и шутят! А собственное поведение по преимуществу сдержанное. Улыбку производить в основном уголками рта. С лицами относительно невысокого происхождения соблюдать дистанцию. Чокаться выборочно. На брудершафт пить только с прямыми наследниками престолов. По завершении церемонии, м. б. в тот же вечер, начать сбор сведений о крестословских связях семьи. Полученную информацию передавать Андропову в Эмск дипломатическими каналами. Методы вызнавания не оговаривались, но разумелись сами собой. О внучатые ласки! перебирая любимые снимки бабули, переданные мне Юрием накануне отлета, я уже предвкушал вас.
План дальнейших поступков долженствовал воспоследовать.
Тени укоротились. Парит.
«Что, братец, никак гроза собирается?» – толкаю я в бок мечтательно погоняющего возницу.
«Как угодно-с»,– роняет он мрачно.
Замок, или, если угодно, шато, к которому мы наконец подъезжаем извилистым и кремнистым изволоком, стоит на взлобье горы и построено в вычурном ранне-готическом стиле. Сердце, изболевшееся по семейным узам и обязательствам, скачет и дает антраша.
«Мир тебе, тихая заграничная гавань, пристанище моего исковерканного сиротства!»
Шато молчало.
Возлюбя наезжать куда бы то ни было приятным сюрпризом, распоряжаюсь остановиться не доезжая, даю вознице банкноту в одиннадцать кло, что по тем временам почиталось немалой суммой, и далее отправляюсь бесшумным пешком. Кабриолет разворачивается и пропадает.
Неспешно, стараясь не причинить резонанс, следую я подъемным мостом, переброшенным через ущелье какой-то гремучей реки, и вступаю на тот ее берег. И тут случается любопытнейший казус.
Поодаль, у полноводного озера, на софе картинно раскинулась дама того несказанного возраста, в котором – как полагает наша всезнающая молодежь – все в прошлом. Этюдник, мольберт – не раскрыты. Их, может быть, и не видно. Зато на плетенной из марокканской ветлы козетке расставлен уже недоеденный пока натюрморт: пол-арбуза, огрызок яблока, остатки кроличьих лапок, куриных крыльев, поросячих мозгов и похожая на вырезанный аппендикс колбаска венская.
Оценивая этот концептуальный шедевр, я не мог не поразиться своей графологической прозорливости: бабуля была-таки не чужда искусствам! Причем не только этюд, а и облик самой художницы будили в ее без пяти минут внуке какие-то встречные артистические флюиды. Да и поза лежавшей внушала самые неподдельные чувства. Тем паче что новомодный купальник, пошитый под пеньюар, почти что не скрадывал ее старофламандских форм.
«Анастасий Николаевна, бабуля! – кричу я, весь впечатленье.– Я прибыл!»
И знаете, что примечательно? Та не слышит. Забылась ли? Впала ли в каталепсию? В летаргический сон? Говорят, на пленэре последний особенно освежающ. Или с ней нечто вполне летальное? Коли так, то во избежание кривотолков мне следовало бы немедленно удалиться. Ибо законы чужой страны, при всем нашем к ним уважении, зачастую грубы и абсурдны. Есть, например, державы, где термин «презумпция невиновности» почитается надругательством над памятью жертвы. А может быть, бабушка попросту тугоуха? И вот – ничего не известно. Как вдруг художница восстает из мертвых и сладко потягивается.