Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На некотором вокзале 

Спросил: «Где два нуля?» 

Мне молча указали 

На дверь из хрусталя.

Войдя в нее, я ахнул, 

Поверьте, неспроста:

Там «Лунную сонату» 

Квартет играл с листа.

Росли там розы в вазах, 

В вазонах розан рос, 

Сиденья ж унитазов 

Покрыл гагачий ворс.

И я вскричал недаром:

«Да здравствует клозет! 

Журчанье писсуаров, 

Шуршание газет!»

«Нечто чудовищное в своем цинизме,– открылся я следователю.– Мало того что вы осквернили память величайшего из глухих и глушайшего из великих, поместив его исполнителей в общественную клоаку. Мало! Вы – и это еще удручительней – воспели ее самое. Воспели в лучших традициях силлабо-тоники. Вы довольно-таки талантливый беспардонник, любезнейший. Вашими, сударь, устами фекалии б кушать, позвольте уж доложить». И, разбранив его таким образом, призвал немедленно удалиться.

(Позднейшее примечание. Стоит Лето Господне две тысячи тридцать шестое. На кремлевском дворе – жара. Но в бассейне Сената, где я держу корректуру читаемого Вами альбома, мне хорошо, прохладно. Оглядываясь на нашу беседу с позиций своего зарубежного опыта, я сожалею, что так огульно охаял, отбрил молодое еще дарование, каковым, разумеется, был мой следователь. Ибо там, за кордоном, где грани между изящным и неприличным давно размыты или разобраны на баррикады, взгляды Вашего корреспондента на поэзию претерпели необратимую трансформацию. Во многом тому способствовал Колин Лукас, мой друг и британский историософ, автор фундаментальной «Истории ватерклозетов». В ней, написанной великолепным верлибром, скрупулезно, но популярно прослеживается вся родословная канализаций – от допотопных, пещерных, и – через римские акведуки – до совершеннейших очистительных агрегатов последних эр. Невероятно трудно, если вообще возможно, определить жанр колиного произведения, т. к. на фоне увлекательных описаний различных узлов и конструкций выстраиваются хитросплетения эпохальных дворцовых интриг, в коих судьбы изобретателей, зодчих, золотарей так или иначе переплетаются с судьбами императоров и сановников, куртизанок и королев, и по мере усовершенствования сливных бачков, унитазов, отстойников и других систем сброса, постельные сцены тоже становятся все изысканней, изощренней. Да и не только постельные. Ведь соития зачастую имеют место в тех же клозетах, где в силу реальности – о нет, литературные мечтания следователя были слишком уж утопичны! – сиденья не покрыты даже свиной щетиной. А в некоторых общественных санузлах они просто оторваны, так что не засидишься. И героев встречают не розами, не оркестром, а более будничными, более характерными для уборных звуками и амбрэ. Например. «В туалете томительно пахло продукцией чужого метаболизма»,– стоически информирует Лукас, описывая взаимоотношения королевы Марго и золотаря Гортензио. И автору безоглядно веришь. Так что же это – поэма? исследование? эпос? Критик влиятельной хиросимской газеты «Цусима» назвал творение Лукаса учебником страсти и чистоты; литературный обозреватель дублинского еженедельника «Финнеган'з Уик» – очередной «Илиадой»; а я, написавший рецензию для «Морнинг Стар», озаглавил ее «Веяние времени» и вынес в подзаголовок «История ноздрями ассенизаторов». Успех произведения можно было сравнить лишь с успехом таких монументов духа, как мемуары Киссинджера и записка Иди Амина. Вместе с тем встречаются еще люди, готовые утверждать, будто подобная литература не очень-де хороша, потому что громоздка. Не требует доказательств тот факт, что все они подкуплены международной реакцией. И напрасно какой-нибудь не в меру прыткий эколог, ярясь, недвусмысленно намекает, что надо урезать печатанье толстых томов, т. к. культурный мир задыхается якобы без туалетной бумаги. Напрасно! Здоровые силы общественности отчетливо сознают, что истинная культура обойдется и придорожным камнем.)

Он щелкнул о туалетный столик тугою визитной карточкой и ушел. От нечего делать я пробежал ее содержание. Казенной египетской клинописью: «Следователь по особо важным проступкам». А ниже – изящной вязью – «Орест Модестович Стрюцкий».

Опершись мужающим подбородком на подлокотник плескалища, долго мыслил. Зачем так случилось, что следователь мой, начальник моей тюрьмы и конногвардеец, с которым сгонял я в Свибловой башне партею на биллиарде, имеют между собой столько общего? Что это – совпадение или коварная подтасовка? Кто все эти Оресты Модестовичи? Просто однофамильцы и тезки? Или просто одно и то же лицо, триединством своим символизирующее три измеренья моей неволи? А может быть, все это – подобно всему остальному – просто непознаваемо, агностично? А впрочем, чего там мудрствовать, сказал я себе, приступая ужинать. Как есть – так и будет.

Жизнедеятельность всякого Микеланджело, любого Миклухо-Маклая, Пржевальского или Кобылина-Сухово обязана протекать на фоне свершений его эпохи.

(Орудуя мухобойкой, истребованной у каптенармуса.)

Утром залюбовался хлопотами отряда, работавшего по выносу и проветриванию наших матрацев, подушек и одеял, а полдень застал меня в здешней библиотеке, где взял «Виндзорских проказниц». Уважаю я этого Вильяма, говоря не чинясь. Страшно творческ!

Вернулся с пьесою в камеру, освежаю забытые образы. В дверь просовывается голова моего тюремщика Стрюцкого: «Извините, к вам там Виктория».

«Виктория Регия? Королева? Как кстати! – И хлопнул в ладоши, заботливо и обильно увешанные гроздьями сочных перстов: – Просите!»

«Вы, кажется, поняли не совсем адекватно,– сказал Орест.– Там Виктория Пиотровна».

«Ах, только-то. Что ж, пусть заходит, коль уж приехала». Я сделался раздосадован.

Легковесно сбегая на первый этаж, Стрюцкий стеком сыграл на опорных струнах перил привычный диез и то же мажорное до-ре-ми отщелкал отполированными ногтями на ксилофоне зубов. Настроение у подпоручика было приподнятое: в скором времени он на двадцать четверо суток убывал в инспекторскую поездку по лагерям и тюрьмам Абхазии, а меж тем застарелый его садизм по-прежнему протекал в скрытой форме, и доктора ни о чем не догадывались. Знай они, что в художественных галереях Орест подолгу простаивает перед вариациями академиков на тему «Избиение вифлеемских младенцев»; что во всей всемирной хореографии ставит на первое место хачатуряновский «Танец с саблями»; а из поэтического наследия наиболее возлюбил четыре некрасовские строки – «Вчерашний день, часу в шестом, зашел я на Сенную; там били женщину кнутом, крестьянку удалую», (Нравилось и: «Штукатурка валится и бьет тротуаром идущий народ» – того же автора. Но гораздо меньше. Гораздо) – они бы переполошились, забегали. Да вот – не знали.

С казенной учтивостью близясь к Виктории Пиотровне, сидевшей на старосветской софе в Голубом вестибюле, Орест фантазировал в соответственном духе. Эх, будь его воля, с каким упоением, извращенно, он взял бы ее сейчас, расфуфыренную пухлую куклу – тут, прямо тут, на помпезных пуфах, без долгих слов. О Господи, было бы так хорошо! А после, пресытясь, отдал бы на поруганье сверхсрочной матросской черни.

С улыбкой кикиморы Виктория поднялась навстречу Оресту Модестовичу. Была она из той большеротой породы дурнушек, кому улыбка не то чтобы не идет, но кого она поистине безобразит. «Тошнит смотреть!» – пронеслось у Стрюцкого с непривычки. Дебелая и напомаженная, Виктория внешне напоминала Оресту типичную продавщицу разбавленного бочкового квасу, которой она и служила когда-то; однако теперь планы ее были довольно государственного устремления.

По разным причинам – то бурная юность, то тревожная молодость, то беспокойная старость – она не получила столь модного в наши дни классического образования. Два лишь года любительских курсов по вышиванию гладью имелось у ней в активе. «Ученья немного судьба ей дала – два года, как два за плечами крыла»,– говаривал Леонид стихами, подтрунивая над женой. Но глупа она не была нисколько, даже если казалась. Незаконнорожденная дочка князя и уличной девки, она унаследовала от родителей лучшие качества русских низов и верхов, как в реторте переварив в себе эти свойства. Поэтому если отец ее отличался умом благородным, а мать – житейским, то мысли дочери их носили уже оттенок житейского благородства, благородного практицизма. (А что до влияния на нее отчима, архангельского дьячка Пиотра Фалалеева, то дать своей падчерице что-то, помимо отчества и девичьей фамилии, он ничего не сумел: не одобряя замужества матери, Виктория никогда не жила в фалалеевском доме; из принципа. А к тому же отцовский ей импонировал больше.) Идея, владевшая существом Виктории Пиотровны нынче, не составила исключения и была – избежать назревавшего политического скандала любой ценой.

42
{"b":"41113","o":1}