Он хлопает ладонью по крутому заду Лютика. Привычными, ловкими движениями подтягивает чересседельник, поправляет дугу, хомут, седелку.
Шевеля одним ухом, мерин тянется к отцу, шлепая отвислыми, мягкими губами.
- Узнал хозяина? - растроганно бормочет отец. - Ах ты... мо-орда!
Он треплет мерина по спутанной гриве, заботливо стирает гной из слезящихся глаз, отгоняет мух.
Со станции возвращаются неторопко, с разговорами. Их обгоняют, дымя пылью, звонкие тройки, тарантасы парой, телеги. Питерщики на сенокос валом валят. Раскрасневшаяся мать, сидя на узлах, правит лошадью. Она рассталась-таки с ковровой шалью и без умолку передает отцу деревенские новости: кто умер, кто женился, у кого околела лошадь, кто прикатил из Питера с "березовым кондуктором", то есть пешком. Отец всем интересуется, расспрашивает.
Он идет тропой, вровень с дрогами, в распахнутом пиджаке. Часто курит городские, знакомые Шурке по прошлым приездам, запашистые папиросы "Трезвон". Он в щегольских, на высоких каблуках, лакированных сапогах бутылками. Ворот русской, навыпуск, рубахи расстегнут. По бархатному жилету из бокового кармашка в кармашек протянута серебряная цепочка от часов. Черный суконный картуз отца с блестящим козырьком лежит на материных коленях. Отец часто встряхивает курчавыми смоляными волосами и гладит чистым носовым платком усы.
Лицо у отца белое, гладко выбритое.
Перед деревнями отец аккуратно застегивает ворот рубахи, запахивает пиджак. Точно по уговору, мать подает ему картуз. Отец не надевает, а ставит его на голову, как горшок, и двумя пальцами чуть приподнимает, когда мужики и бабы, глазея из окон изб, кланяются ему.
В лесу картуз возвращается на материны колени. Освободив шею об жаркого ворота, отец пристально смотрит на пыльные сапоги и как будто начинает хромать. Шурка догадывается: как и в прошлые приезды, отцу жалко лакированных сапог, но сказать об этом неудобно.
- Жмут? - понимающе спрашивает мать. - Так сними, здесь никто не видит... Каменьев-то, господи! Собьешь каблуки.
- И то...
Разувшись, отец старательно вытирает сапоги, прячет под сено, в дроги. Засучивает брюки повыше и удовлетворенно крякает, размашисто ступая желтыми, как брюква, мозолистыми подошвами. Улыбка топорщит его редкие, торчащие в стороны усы.
- Пречудесно!.. Стосковалась нога в городе. Все в сапогах да в сапогах... А они кусаются! Десятку на ногах истреплешь - и не заметишь.
Хрустя леденцами, Шурка то подсаживается на корзину, то, соскочив, бежит возле отца. Шурку мучает, не дает покоя вопрос: привез ли отец ружье, моленное в четырех материнских письмах, так славно стрелявшее во сне всамделишными пульками по голубям, воронам и галкам. Спрашивать не полагается, а ждать, когда отец сам вынет подарок, очень долго. Шурка знает это по опыту.
Где может лежать ружье? Все узлы украдкой перещупаны. Набитые кульками и свертками, они не таят в себе ничего хотя бы отдаленно похожего на ствол или ложу ружья. Остается корзина. Но как заглянуть в нее? Прутья пригнаны плотно, веревок намотано вдоль и поперек множество, да еще сбоку замчище грушей подвешен. Ох, придется ждать положенного на подарки часа!
В придорожной канаве Шурка срывает ромашку.
- Бак, бак, бак... выпусти собак, - бормочет он по привычке.
Черные крохотные букашки послушно выползают из мохнатой головки цветка. Шурка безжалостно расправляется с ними, потом гадает, ощипывая молочные лепестки:
- Привез - не привез... Привез - не привез...
"Обманывает, - думает он, - или еще попробовать?"
Но и на втором стебле пророчат лепестки то же самое.
Загоревал Шурка, даже леденцы перестал сосать.
- Ну, в последний разочек... - шепчет он, срывая новую ромашку.
И опять лепестки кончаются под страшное "не привез".
С мольбой и ненавистью глядит Шурка на общипанную чашечку цветка. И вдруг - о счастье! - совсем незаметно притаился у желтка тонюсенький, острый, как кончик иголки, белый неразвернувшийся лепесток. Сковырнул его ногтем Шурка, торжествующе закричал:
- Привез!
Занятые разговорами, отец и мать не обращают на Шурку внимания. И хорошо, иначе пришлось бы сознаться, что означает эта ворожба на ромашке.
У Косого мостика, как въехать в село, отец надевает бутыльчатые сапоги, подышав перед этим на лакированные голенища и протерев их рукавом пиджака. Ставит на голову картуз и шествует к дому, важно раскланиваясь с соседями. Он ни с кем не останавливается покалякать, все дымит и дымит в усы "Трезвоном".
Шурка понимает, почему отец сейчас такой неразговорчивый: не положено питерщику вот так, сразу, лясы точить. Замирая от гордости, сидит Шурка на дрогах, на самом высоком узле, точно он сам приехал из Питера, и очень жалеет, что нет у него трости с серебряным набалдашником и не горят на пальцах перстни с драгоценными камнями.
Церемония переноса узлов и корзины в избу совершается, по обыкновению, с торжественной медлительностью. Отец сбрасывает пиджак, засучивает рукава рубахи, словно предстоит тяжелая и долгая работа. Каждый узел вносится в дом отдельно. Когда Шурка в пылу усердия берет сразу два узла и бежит с ними на крыльцо, мать сердито останавливает его:
- Положь! Сейчас же положь... уронишь!
Корзину они несут вдвоем с отцом, коромыслами согнув спины, и делают частые передышки на коротком пути. Из окошек соседних изб всем видать, как тяжела корзина.
И как всегда, не позже и не раньше, именно в это время у лип, что растут возле Шуркиной избы, появляются сельские мальчишки и девчонки, предводительствуемые Яшкой Петухом. Они молча приближаются к крыльцу и выстраиваются широким полукругом. Шурке известно, что это значит.
- Тятя, ребята пришли, - радостно докладывает он.
Усмехаясь, отец развязывает один из узелков, сыплет в подол Шуркиной рубашки мягкие, румяные крендели.
- По одному оделяй, - строго наставляет мать.
- Знаю!
Он выбегает на крыльцо, переглядывается с Яшкой и важно раздает всем по баранке.
- Спасибо, - благодарят ребята и немножко ждут еще. Бывает, сам питерщик выглянет на крыльцо, как ясное солнышко, и подарит на всех серебрушку.
На этот раз дело обходится без гривенника.
- У тяти мелких нет, - объясняет Шурка, и ребята расходятся.
Яшка засовывает в рот крендель и смачно жует. Он, как закадычный друг, получил украдкой от ребят двойную порцию и вдобавок несколько леденцов.
- Привез? - спрашивает он, надув веснушчатые щеки и от усердной жвачки шевеля ушами.
- Кажется... привез, - не совсем уверенно отвечает Шурка. Перед другом нельзя кривить душой, хотя похвастаться очень хочется. Обязательно ружье... либо что позагвоздистее, - добавляет он на всякий случай.
- Придешь к риге?
- Эге. После чаю.
- Стибри еще крендельков и конфетку.
Шурка дружески лягает Петуха в живот:
- Без тебя знаю!
Яшка уходит, а Шурка замечает у самой дальней липы Катьку Растрепу. Она сидит на корточках, спиной к Шурке, и учит ходить свою сестренку.
- Дыб-дыбок, Оля - беленький грибок... - тоненько поет она, растопыривая руки. - Ну, иди ко мне, иди!
Это она говорит сестренке, которая, перебирая ножонками-ступочками, боится оторваться от липы, а Шурке кажется - Катька зовет его. Он делает два неуверенных скачка к липе и тихонько свистит. Катька не оглядывается и еще громче, ласковее поет:
- Оля, дыб... белый гриб!
"И не надо, и не надо..." - думает Шурка, поворачивается на пятке и скачет к дому.
- Санька, чай пить! - зовет мать из окна.
Но ему не хочется пить чай и в избу идти не хочется. Он заходит за крыльцо, трогает удилища, приставленные к стене, потом смотрит в щелку.
Бросив сестренку, Катька стоит, прислонившись к липе. Огнем горят на солнце ее рыжие волосы. Катька жмурит зеленые глаза, точно плачет.
Шурка давно все простил и все позабыл. Он считает на ощупь леденцы в кармане. Но ему нельзя выходить из-за крыльца, а Катька сейчас уйдет, вон берет Олюшку на руки... А леденцов - четыре, и он не знает, что с ними делать.