За время, пока я не показывался в этих краях, над шоссе, ведущем в центр города, надстроили третий уровень, и уже через сорок минут я звонил своему квартиросъемщику из дешевых номеров «Кингс» на Саторн-роуд. Я попросил разрешения порыться в собственных бумагах, которые складировал в чердачной подсобке. Разрешение было дано, а заодно квартиросъемщик пригласил меня отужинать в китайском ресторане.
Я с трудом узнал крышу со смотровой площадкой, куда для удобства выволок картонную коробку с архивом. Хотя фикусы и латании, высаженные в кадках вдоль бордюра, сильно разрослись, два небоскреба, построенные рядом, превратили это место в колодец, просматриваемый со всех их двадцати с лишним этажей. А Наташа когда-то любила загорать здесь нагишом…
Собственно, сортировать оказалось нечего. Старые счета, ненужные деловые письма, бумажная и картонная, вперемешку с пластиковой, рухлядь, потерявшая всякое значение и смысл. Я ухмыльнулся, натолкнувшись на деловой календарик десятилетней давности с условной пометкой о свидании с Ефимом Шлайном в советском посольстве…
Когда мы встречались, Ефима переполняло нечто значительное и недоступное непосвященным, прежде всего недоступное мне, наемнику, работающему не «за идею», а ради денег. Он изображал отсутствие интереса к ответам на свои вопросы, демонстративно скучал и всячески показывал, что, по сути, никакой необходимости во встрече не было вовсе, да и саму эту встречу ему, человеку государственному, навязали из суетности и мелочного расчета.
Я терпел: мама хотела внука, родившегося в России.
Коротковатый Ефим скрещивал на груди руки с длинными волосатыми запястьями, или вывешивал их ладонь в ладонь над брючной молнией, или забрасывал за спину, где они оказывались почти под ягодицами. И мотался маятником. Он всегда допрашивал или разговаривал, слоняясь по помещению. Я приметил это в первый же наш контакт, тот самый, о котором напоминала потайная закорючка в календарике, в консульском отделе советского посольства, куда я, преодолев многомесячные колебания, явился поговорить насчет визы. Поначалу я подумал, что Шлайн разволновался, посчитав меня подсадной уткой. Однако, прокрутив в этой самой квартире, с которой я теперь собирался распрощаться, пленку с записью нашей беседы, вникнув в вопросы генконсула и вслушавшись в интонации его голоса, я пришел к иному выводу.
В контактной практике Шлайна, тертого в отношениях с такими же, как и он, чиновниками казенных спецконтор, будь они американского, британского, израильского или ещё какого разлива, я оказался первым «фрилансером», то есть выживающим на собственный страх и риск частным детективом, да ещё русским — по его стереотипам, «с другой стороны, от белых», хотя, как и отец, ни к белым, ни к зеленым, ни к фиолетовым я отношения не имел.
Проработав на Шлайна несколько лет, я нащупал в его характере некую особенность, присущую одаренным разведчикам, потому и редко выявляемую. Ефим родился психом. И показная его напыщенность происходила от постоянной настороженности, от ожидания возможной ошибки, в особенности, её внешнего проявления. Психовал он, однако, неприметно и только пока планировалась операция. Психовал, одержимый обычным для толкового бюрократа страхом системной ошибки. Когда же полагалось бы и понервничать, то есть в деле, он становился спокойным и почти фаталистом. Это его качество вкупе с первым и делало, пожалуй, Ефима приемлемым если не оператором, то — назовем это так — работодателем, достойным доверия. Впрочем, я сомневаюсь, чтобы мое доверие или недоверие когда-либо принимались Шлайном во внимание.
Ефим специализировался на проникновении в финансовые структуры, отмывающие преступные или коррупционные деньги, а также на анализе стратегической информации, касающейся теневой экономики, то есть почти половины реальной экономики России. Он работал с тщательно и заранее подготовленными подходами к цели и имел под рукой две-три группы профессионалов, спаянных субординацией правительственных чиновников — а кем ещё могли быть его агенты?
Эта беспроигрышная, с моей завистливой точки зрения, деятельность постепенно, в особенности к 2000 году, отвадила Ефима от оперативной работы, резко изменившейся со времен, когда он заканчивал высшую школу имени Андропова, или как там она называется. Поднявшись по служебной лестнице и сконцентрировав в своих руках информацию массовой убойной силы, он считал, что знание — все, а полевая работа — если и не второсортная деятельность, то во всяком случае занятие не из тех, где требуется высокий профессионализм. То есть не отличал толстопятого вертухая от невидимки. Пока он так считал, командование Шлайна провело пять реорганизаций вперемежку с чистками, и после каждой его спецконтора теряла боеспособность наполовину, потому что возникавший вакуум всасывал очередную порцию суетливых дилетантов из провинции. Я бы предположил, что не только их. Возможны ведь варианты и поопаснее.
Впрочем, иметь суждение об этом мне не полагалось. В официальном смысле ни нашего знакомства, ни тем более делового взаимодействия не существовало. Как не существовали Бэзил Шемякин и Ефим Шлайн в одном и том же пространстве или даже в одном и том же времени. Некто — скажем так, по собственному капризу — время от времени нанимал некоего другого для доверительных поручений, оплачивая подряд сугубо от себя лично. Что же касается учреждения, которое Ефим, возможно, представлял — возможность только и допускалась, к тому же расплывчатым полунамеком, — то оно находилось на иной планете, если вообще, как говорится, имело место быть.
Переехав в Москву и оформив на улице Королева в управлении по делам частных сыскных и охранных предприятий российскую, как я её по-прежнему называл, «лицензию практикующего юриста», я получал заказы Ефима. И, собственно, на гонорары за их выполнение и существовал. Однако последние полгода контакт Шлайном не возобновлялся. Так что дома, в России, меня ждала полнейшая неизвестность. Но по мелочам, я полагал, работа непременно найдется…
Я наугад вынул из картонного ящика пять номеров отцовских журналов на память. Остальное свалил в пластиковый мешок для мусора, который стащил к мусоропроводу. Домработница Ари, прислуживавшая ещё нам с Наташей, отворачивая лицо, принесла пива. Пожилая тайка явно разводила сырость, вспоминая прошлое, и всхлипнула даже, положив передо мной на подносике надписанную для Наташи открытку.
Не знаю, читал ли покойный отец нееловскую пропаганду. Из сшитой нитками тетрадки под названием «Досуг московского кадета», словно отжеванный чуингам, тянулась липучая скукота. Вычитал и про себя: «Безликие, бесцветные и чем старше, тем резче опустошенные бегут от всего, даже от церкви, скучно и лениво смотрят, когда на заре и при звуке труб и пении «Коль славен» поднимается русский флаг, избегают всякой беседы с кем бы то ни было, иногда только, понукаемые, вяло и тоскливо играют на спортивной поляне. Но при разговоре о деньгах глаза оживают… Они же маленькие «ничто». Не французы и не русские».
Пожалуй, верно. Полнейшей дурой в пансионате на шанхайской Бабблингвелл-роуд выглядела Анна Власьевна, которая, цепляя на ходу парты широченными бедрами, заставляла писать под диктовку явную чушь: «Стоит милый у ворот, широко разинув рот, а народ не разберет, где ворота, а где рот…» Поди переведи такое на английский или французский, на котором все и говорили вокруг. Впрочем, иногда переводили. Песня «Разлука ты, разлука» начиналась по-французски со слова «сепарасьон»… Предмет Анны Власьевны назвался «родная речь».
Но выражение «маленькие ничто» покоробило. Не сделался я таким. Отец с мамой не позволили, хотя деньги им приходилось пересчитывать частенько, а на заре и после захода солнца «Коль славен» они не пели и неизвестного мне цвета флаг, который «наш», не поднимали и не опускали. Шемякины, российские Шемякины, — и без песни и флага, предписанных начальством, не ничто.
Кажется, я заводился.
На тук-туке, наемной трехколеске, я съездил на Силом-роуд, где знакомый ювелир выправил на дюжину черных жемчужин сертификат качества. Предлагал и выкупить, прибыль составила бы тысячу с лишним процентов… Я попросил по дружбе изготовить на них чек, заверенный печатью, — для всех таможен, которые мне предстояло пересекать в будущем. И купил для Колюни золотой медальончик с Богоматерью, чтобы освятить в Москве.