Интриги не было в ее сердце. Флирта она не понимала. Он был чужд ее простому нраву. Она спокойно вбирала в себя мир, как корова зеленый луг, и это сводило меня с ума. В нашем мире она не выбирала лучшее. Или у нее была другая система отсчета? Я не знал. Отмороженная - что возьмешь. Иногда я ловил себя на мысли, что таких женщин берут, не замечая их, - как хлеб, воду, воздух, пользуются ими естественно и просто или, заглянув за желтое пламя, валяются у них в ногах, вымаливая любовь. Что-то было за этой азиатской шторкой. Сейчас Тинга была золотой пчелой, собирающей культурную пыль, но не имела ни жала, ни яда. Медовая пуля! Гея - одинаково хорошо рожавшая и богов и чудовищ. Рай и роды. При родах. Птенчик оказался фениксом, из праха, из пустоты в нем рождалась душа.
На вокзале я поцеловал ее гладкую щеку. Мелькнул влажный глаз и огонь в нем. По телу прошла мелкая дрожь, как волна по перекату. Зыбь в струе. Так лошадь дрожит всей кожей, когда по ней ползет овод, готовый ужалить, и она пытается сбросить его. "Приезжай", - сказал я. "Я приеду", - кивнула Тинга. Она действительно приезжала еще несколько раз, но я так и не смог преодолеть в себе художника, чтобы приблизиться к ней. Она ждала меня как мужчину с его волей и силой и с радостью отдала бы свою красоту и молодость. Я же был строитель и создавал красоту, ей же я и служил. Строитель и жрец в одном лице. Закрытая система! И она, как скифская каменная баба, невозмутимо стоящая на одиноком кургане, молча наблюдала за моими мучениями, не делая никаких попыток помочь мне. Нужно было только протянуть руку и взять ее, но это было слишком просто. Под покровом смуглой кожи тлели угли неведомого мне жара, и я инстинктивно опасался незнакомого мне огня. Любви не получилось, но было иное, незнакомое - мир женщины другой расы. Он интриговал и манил меня. В нем сплеталось то, что я так старательно пытался распутать в себе. Противоречия! Дни и ночи, проведенные с Тингой, напомнили мне дни и ночи моего детства с его небывалой остротой чувств и переживаний. Все было впервые. Первобытно! Именно через ее речи, рассказы, нежное касание вливалась в меня темная вода самости, юной женской сущности и понимание того, что человек не сам по себе. Он итог! Его исторгли небеса и взлелеяли воды.
Заглядывая за желтые пески моей раскосой красавицы, я видел там не только огонь Азии и страсть Востока, я видел звериную, не пробиваемую никаким культурным снарядом юную первобытность жизни и то, как через ее слепые потоки является на свет теплый, ласковый взгляд любящего существа. Ее рассказы, переданные ей бабушкой, были похожи на наши былины, но в них отсутствовали светлое начало, светлый путь и светлый конец героев. Жизнеутверждение спало. Пахло дикостью. Это был мир ночи, где правила бал кровавая царица - Азия. С тем же размахом и мощью Тинга говорила о смерти. И это было самым большим моим потрясением: до этого я считал, что так могут думать лишь больные, уязвленные люди. И это слабость! Но оказалось, что так думали целые народы. Раньше я исповедовал культ красоты и здоровья, и они были моими священными коровами, но, когда я столкнулся с миром Ночи, миром Смерти и вошел в их древность, я опустился до самых глубин природы человека. Боги Египта, Месопотамии, боги Акад и Шумер стали близки и понятны мне. Я двигался назад, в глубь себя, и начинал постигать сегодняшнее. И уже не казался мне чем-то жутким этот сумасшедший мир. Все реализовывали свое прошлое. Будущее было запрятано в нем. Судорожно вращается мысль вокруг этого неясного знания, но тайна нетленна. Только вспышки, обрывки видений, сны.
А начиналось все просто...
День роскошно догорал, накрывшись легким дымным покрывалом. На его краю низкие коричневые облака обложили кофейной гущей тощую жердь горизонта и сонно разлеглись на ней. Высокие, гордые вершины небесных гор румянились в закатном небе. Поджаренные буханки, они сухо терлись друг о друга, поворачиваясь на устало палящей жаровне солнца. Мы с Тингой забрели в район озера Мячино, с дрожью миновали нищую фанерную архитектуру грязной цыганской слободы и оказались у прибрежных кустов, в тени которых кружилась и зябла река. Предвечерне прел кошеный и ношеный, уставший от бесхозяйственности, истомленный долгим днем луг. На краю его одиноко торчала собачья будка древней церковки. Две свежие, будто выпиленные из цельного куска рафинада, квадратные колонны звонницы нарядно светились белизной среди этого каменного лихолетья, безвременья и развала. Реставраторы уже приложили к бедной вдовушке свою куриную лапу, и она почти возвратилась из сладкой старости военных руин под голубое задорное небо жизни. Еще не заглаженная до светских румян, церковь представляла собой довольно диковинный объект. Аромат древности, исходивший от этой старой кучи, перебивался свежим запахом очередных подновлений, и церковка, поворачиваясь к нам ветхозаветными углами, являла образец врачевания времени. Мы стояли перед ней, как ржавый будильник перед вечностью. Без звука! Спрессованное в ноздрях плитняка и в обожженной волне плинфы время осязаемо существовало как итог - в материале. Дни нашей жизни на этих инертных и битых вдоль и поперек камнях останутся лишь горсткой праха, да и то до первого озорного вечерка. Это волновало и возвышало. Тинга отошла к реке, чтоб издалека снять на пленку этот умо-упорядоченный хаос.
И тут я увидел, как к ней подошел невесть откуда взявшийся молодой человек. Волосы до плеч - лен; валик русой бородки, большие голубые глаза? Хотя как мог я на таком расстоянии видеть его глаза. Я не люблю подобных славянизмов и поэтому внимательно следил за глухонемой сценой у речки. Немного побытийствовав, молодой человек ушел, вернее, испарился, исчез так же, как и появился. Тинга озабоченно подошла ко мне.
- Ничего не поняла, - с нажимом на "ни" сказала она. - Подошел, назвал по имени, знает отца, мать. Говорит: "Ты мне знакома тысячелетия". Я думала, псих, помешанный на метафорах. А он: "Ты помнишь, как ревет ночью перепуганный скот?" Думаю: бредит дядя, но вдруг ни с того ни с сего вспомнила ночь, грозу, жутко ревет перепуганная скотина, бегают люди с факелами, и все кричат: "Волки, волки!" А я и в степи ни разу не была. Из Москвы дальше Питера не выезжала. А он продолжает: "Помнишь, как тебя везли на белой верблюдице, ты вся в белом, на голове у тебя золотые рога, на руках шестимесячный сын, он спит, а впереди светится жертвенная луна?" И, представляешь, я все вспомнила! Холодная звездная ночь, верблюд качается, тепло ребенка на коленях, и какой-то свет впереди, белый-белый, и почему-то на горе. Вот только не поняла: почему жертвенная луна? Гипнотизер какой-то! На мне проверял свои чары, наверное. Мне стало так тошно, что реветь захотелось, а он говорит: "Боги не плачут". Повернулся и ушел. Ничего не поняла, - повторила она опять. - При чем тут верблюдица, какой сын, какой скот, какие боги?
- А глаза у него голубые? - осторожно поинтересовался я.
- Еще какие голубые, аж жгут! И еще сказал то же, что и ты в мастерской, когда я раздевалась: "Ты не женщина, ты - Азия!"
Я остолбенел. Мне будто льдинку сунули под рубашку - огонь и озноб. Пахло чертовщиной, здесь она была густо замешана, а я ее терпеть не могу. Но кто этот тип? Город маленький, человека в таком прикиде я бы обязательно запомнил, но он знал родителей Тинги и, значит, мог быть откуда угодно.
От этого разговора остался осадок, память о льдинке, и, когда я вспоминал его, становилось тягостно и тревожно на сердце.
Что же касается моей прекрасной знакомой, я не знаю, где она сейчас. Жизнь меня закрутила, завертела. Я скитался, охотничал, прозябал в больших городах и потерял из виду мое азиатское божество. К тому же во время скитаний я видел и знал много женщин, подобных ей. Это целый слой в природе. Целина! Они несгибаемы и нерастворимы. Это плодородие, тайная сила земли, сокрытая в навозе. Я, конечно, хотел бы узнать о судьбе Тинги, тем более что когда я вспоминаю о ней, сердце мое течет и тает, и мне приятна эта теплота. Все, что я понял в жизни, не несло в себе ничего тайного и оказалось таким малым, что уместилось бы на крохотной ладошке моего трехлетнего сынишки. Милосердие и доброта лежат на этой ладошке в виде божьей коровки. И маленький ангел, не ведающий смерти, просит коровку улететь на небо, там ее детки кушают конфетки. Он у неба просит конфетки. Просим ее у него и мы, но только в виде любви, жизни, благосостояния. Просим, хоть и знаем, что карты нам путает не небо, а наша земная страсть. Она - наша владычица и поводырь до самой могилы. И только милосердие и доброта - единственное спасение от ее настойчивых и мрачных требований. Что сейчас лежит на нашей ладони и что мы просим у неба, зачастую и сами не представляем. Пусть на этой ладони лежит любовь, она единственная вмещает и страсть, и милосердие, а значит, и всего человека. В этой же руке судьба наших детей, судьба будущего. Любви и доброты ему.