Таких писем, написанных, за малым исключением, на бумаге с фирмой какого-нибудь кафе, Малат за последние двадцать лет отправил великое множество: иногда он менял адресатов, и порой это приносило ему успех. Но если он и в самом деле был когда-то женатым человеком и отцом семейства, то бросил жену и детей уже десять лет назад.
- Он опять явился, господин Премьер-министр, - докладывал время от времени курьер.
Малат пробовал применить другую тактику: стал бродить, жалкий и небритый, около министерства, в надежде разжалобить своего бывшего товарища.
В одно прекрасное утро тот подошел к нему и сухо сказал:
- Если я встречу вас еще раз в этом квартале, вас немедленно отправят в полицию.
За время своей деятельности ему не раз приходилось разбивать "надежды" подобного рода и со многими поступать безжалостно.
Но один Малат по-своему отомстил ему, и неприязнь его не смягчилась с годами.
Не достигала ли в какой-то степени цели его месть, раз Премьер-министр несколько раз обращался в "Сюрте Женераль", чтобы узнать, где находится Малат и что с ним?
"Я лежу в больнице в Дакаре, у меня приступ болотной лихорадки. Но не радуйся раньше времени. Я и на этот раз не сдохну, ведь я поклялся пойти на твои похороны".
Малат действительно был в Дакаре. Потом в бордоской тюрьме, где отбывал наказание за подделку чеков. Он написал на тюремном бланке:
"Забавная штука жизнь! Один становится министром, другой каторжником".
Слово "каторжник" звучало преувеличением, но зато драматично.
"И все же я пойду на твои похороны".
Звание председателя Совета министров не внушало Малату ни малейшей робости, именно с того времени он начал звонить в особняк Матиньон, выдавая себя то за политического деятеля, то за какое-нибудь известное лицо.
- Говорит Ксавье... Ну, как тебе живется? Каково быть государственным деятелем? Знаешь, это все равно не помешает мне пойти на твои...
Линию все еще не исправили, теперь керосиновая лампа горела и у Миллеран. Круги неяркого света в полумраке комнаты напоминали дни далекого детства и родной дом в Эвре. Премьер-министру даже показалось, что пахнуло вдруг тем особенным запахом, который приносил с собой его отец, городской врач, когда возвращался домой. От него пахло камфарой и карболкой. И красным вином.
- Позвоните по телефону, узнайте, как с повреждением...
Миллеран попыталась соединиться и через минуту сообщила:
- Телефон тоже не действует. Показалась Габриэла и доложила:
- Пожалуйте к столу, господин Премьер-министр.
- Сейчас иду.
Он не чувствовал за собой никакой вины перед Малатом. И если за что-то сердился на себя, так лишь за то, что угроза его старого однокашника, бесспорно, производила на него впечатление. Он, который ни во что не верил, кроме как в человеческое достоинство (хотя и не мог определить, в чем оно заключается), а также в свободу - во всяком случае, в определенную свободу мысли, дошел теперь до того, что чуть ли не приписывал Ксавье Малату некую сверхъестественную силу.
Сын типографщика из Эвре в течение сорока с лишним лет вел настолько неправедный образ жизни, что ему давно полагалось покоиться в могиле. Каждый год он ложился на более или менее продолжительный срок в какую-нибудь больницу. Как-то раз у него даже признали туберкулез и отправили в горный санаторий, где больные умирали еженедельно, а он вернулся оттуда выздоровевшим.
Он перенес три или четыре операции, из которых две последние были вызваны раком горла, и вот, как бы завершая круг земного существования, он снова оказался на том же месте, откуда ушел, - в Эвре, по-видимому решив окончить свои дни в родном городе.
- Миллеран!
- Да, господин Премьер-министр.
- Завтра позвоните в больницу в Эвре и попросите, чтобы вам зачитали историю болезни некоего Ксавье Малата.
Подобные поручения она исполняла не раз и поэтому ни о чем не спросила. За окном послышался шум мотора: это Эмиль подводил "роллс-ройс" к стене дома. Черный автомобиль со старомодными колесами прослужил более двадцати лет и, как многие предметы, находившиеся здесь, стал в некотором роде частью личности Премьер-министра. Этот "роллс-ройс" от имени жителей английской столицы преподнес ему когда-то вместе с ключами от города лорд-мэр Лондона.
Заложив руки за спину, Премьер-министр медленно направился по туннелю в столовую с низким потолком и почерневшими балками. Длинный узкий стол, какие встречаются обычно в древних монастырях, накрыли на одного человека.
Стены столовой были выбелены известью, как в самых бедных деревенских лачугах. На них не висело ни одной картины, ни одного украшения, а пол был выложен такими же серыми, стертыми от времени каменными плитами, что и на кухне.
Посреди стола стояла керосиновая лампа, и прислуживала ему не Габриэла, а Мари. Ее наняли два года назад, когда ей исполнилось всего шестнадцать лет.
В первый же день он услышал, как она громко спросила Габриэлу:
- В котором часу обедает старик?
Он всегда будет для нее лишь "стариком"... Мари туго затягивалась в платье, из которого выпирали ее большие груди, и раз в неделю, в выходной день, мазалась, как девка из публичного дома. Однажды вечером Премьер-министр увидел из окна, как, держась обеими руками за ствол дерева и подняв юбки до пояса, она благодушно предавалась плотским утехам с одним из полицейских агентов. Должно быть, ее расположением пользовался не он один. В жарко натопленных комнатах Эберга от нее исходил крепкий запах здорового женского тела.
- Правильно ли вы делаете, господин Премьер-министр, что держите у себя такую девушку?
На это он ответил Габриэле не без некоторой грусти:
- А почему бы нет?
Разве не случалось ему в прежние дни заставать ту же Габриэлу в интимной позе с каким-нибудь курьером или рассыльным, а как-то раз даже в объятиях полицейского?
- Не понимаю вас. Вы все ей прощаете. Ей одной в этом доме все с рук сходит!
Может быть, так оно и было, но лишь потому, что он не ожидал от Мари ни привязанности, ни преданности и требовал только, чтобы она исполняла ту работу, для которой ее наняли. А может быть, и потому, что ей было всего восемнадцать лет, и она была самой обыкновенной, здоровой, крепкой и вульгарной девицей, но главное - оттого, что именно подобный персонаж ему было дано наблюдать под конец жизни?
Она была представительницей неизвестного ему поколения, для которого он был и останется лишь "стариком".
На обед ему подавали неизменно одно и то же, строго по предписанию профессора Фюмэ, что до сих пор повергало Мари в изумление: яйцо, сваренное в мешочек, на ломтике поджаренного хлеба без масла, стакан молока, кусок нежирного сыра и фрукты.
Такая диета давно перестала быть для него лишением. Он даже испытывал удивление, если не отвращение, видя, как умные люди, ежедневно занятые серьезными проблемами, придавали еде большое значение, а, находясь в обществе красивых женщин, делали из обсуждения очередного меню излюбленный предмет беседы.
Однажды, гуляя по улицам Руана в сопровождении Эмиля, он остановился как вкопанный перед витриной гастрономического магазина и долго рассматривал всевозможные деликатесы: жареных цыплят, фазана с хвостом из ярких перьев, покоящегося в желе, молодого барашка на подстилке из нежной изумрудной зелени.
- Что ты об этом думаешь, Эмиль?
- Этот магазин считается лучшим в Руане. Но он говорил скорее с самим собой, нежели с Эмилем:
- Из всех живых существ только человек испытывает потребность украшать трупы своих жертв для возбуждения аппетита. Посмотри-ка на эти круглые ломтики трюфелей, образующих симметричные узоры под кожей куропаток, на этого аппетитного фазана, которому так искусно приделали клюв и хвост...
Двадцать пять лет назад он выкурил свою последнюю сигарету, и теперь ему лишь изредка позволяли выпить бокал шампанского.
Он не восставал против этого, не ожесточался, не раздражался. И если слушался предписаний докторов, то вовсе не потому, что боялся умереть, ибо смерть давно его не страшила. Он жил в постоянной близости со смертью, что, конечно, не могло его радовать, но он безропотно покорялся неизбежному.