И тотчас глухое беспокойство возникшей нереальности малярийным холодком стало вкрадываться в сознание Никитина. Уже происходило нечто несуразное, до глупости ненужное – фильм на экране, потные голые тела, темный закрытый бар в непонятно безлюдном подвале Реепербана, незаказанное вино на столе, шепот за занавеской, скуластенькая, никогда в жизни не виденная Гэда, прижимающая колено к его ноге. Что это? Нет, надо было сейчас же подняться, во что бы то ни стало сделать над собой усилие, выйти из нереальности этого подозрительного сырого подземелья, оторванного, казалось, от всего мира с его естественным светом, дневной серостью ноябрьского воздуха, живыми звуками, которые не проникали сюда, как сквозь железобетонную толщу. Было тихо, и в мертвенной немоте, после шевеления занавески, после сжатого мужского шепота за ней, Никитин представил дикие, зловеще мрачные лабиринты этого не известного никому подвала, его мокрые нависающие своды, ослизлые стены, обросшие грязью, зловонные канализационные колодцы и стоки, где текла мутная городская жижа и где не могло быть ни единой души человеческой.
«Уходить, нам надо уходить!» – подумал Никитин и тут же услышал низкий голос Гэды, лихорадочно пытаясь понять немецкие фразы:
– Я вчера была у врача, у меня все в порядке. Я слежу за своим телом, англичанин…
Она, сонно улыбаясь, медлительно погладила свою грудь и бедра.
– Я хорошая артистка стриптиза, я здесь выступаю вечером. Ты посмотри, какая у меня грудь. Пощупай… И посмотри, какие бедра. Как у мальчика. Ты кто, англичанин?
– Нет.
– Поляк? Югослав?
– Нет.
– Может, русский?
– А разве русские здесь бывали?
– Бывал один. Симпатичный человек. Только шпион.
– Почему шпион?
– Русские все шпионы.
– Это фантастика, милая Гэда.
– Я вижу, ты медленно возбуждаешься, – сказала она и хрипловато рассмеялась. – Может, ты… этот? Может, ты другого хочешь? Не бойся, я умею все делать…
– Нет, милая, я ничего не хочу.
«Уходить, сейчас же уйти отсюда. Сказать об этом Самсонову!» – подумал Никитин, испытывая тревожную и душную тесноту во всем теле, и, уже совершенно не понимая, не видя смысла происходившего на экране – мелькали там те же голые фигуры мужчин и женщин, – он со смешанным чувством отвратительного страха, брезгливости и бессмысленности положения наконец повернулся к Самсонову и на первый взгляд не узнал его. Самсонов, придавленный в угол крупным телом другой девицы, мотал лиловым среди тьмы лицом, бормотал что-то ненатурально сердитым голосом, он словно оправдывался, оборонялся растерянной усмешкой, и Никитин проговорил одним выдохом:
– Все, пошли отсюда!..
Самсонов с задышкой обратил на Никитина стекла очков, привстав, сказал в пустынный зальчик бара:
– Счет!
Заколебалась, откинулась занавеска правее экрана, и не спеша подошла белокурая официантка, выражая и ртом и глазами целомудренную строгость умной студентки. Она положила два счета на столик, в ожидательной невозмутимости посветила ручным фонариком. Никитин не сумел просмотреть внимательно свой счет, потому что заметил, как мигом переменилось толстоватое лицо Самсонова, вскинутое к зажженному фонарику официантки, и голос его вскрикнул изумленно:
– Откуда такой счет? Вы ошиблись! Сто пятьдесят марок? Мы заказывали только кока-колу! Позвольте! Мы не пили вино!
– У тебя нет денег, англичанин? Не знаешь цен? – бесстрастным голосом проговорила официантка и наклонилась близко к нему. – Сколько ты можешь заплатить марок? Сколько у тебя всего денег?
– Сто марок, – запинаясь, солгал Самсонов. – Я могу заплатить только сто марок.
– Давай сто!..
Сапно дыша носом, опасливо соображая что-то, Самсонов извлек из внутреннего кармана портмоне, порылся в нем непослушными пальцами, но, когда вытягивал две пятидесятимарковые купюры, официантка цепким захватом отогнула край портмоне, крикнула внезапно визгливо:
– Там еще есть деньги! Давай! И ты… плати! Тоже нет денег?
И зажатым в кулачке ручным фонариком властно и грубо ткнула в лоб Никитину, с искаженным злобой красивым лицом и вся готовая к действию, вплотную придвинулась, загородила экран. Никитин никак не предполагал этой ее грубости, этого насилия, но, понимая, что все теперь походило на угрозу и вымогательство, как-то обостренно уловил в углу подвала колыхание занавески – и двое мужчин боксерского сложения (один без пиджака, в белой рубашке, с распущенным узлом галстука, другой в темном свитере) поочередно вышли оттуда, демонстративно сели на высокие стульчики бара спинами к залу, покуривая в безразличном молчании.
– Фонарик надо использовать по назначению, уважаемая, – выговорил Никитин. – Так будет разумней.
Он не раз переживал тягостное состояние связанных рук, то состояние, какое потом повторялось во сне, когда душная, унижающая тебя сила выворачивает плечи, железным обручем давит горло, смеется при виде твоей покорной беспомощности. И это было то, что могло случиться здесь, сейчас, в безлюдно-зловещем подвальчике, здесь, в примитивной ловушке, отъединенной от наземного мира: драка, избиение, грабеж, возможно, даже убийство, сырая клоака зловонных ходов, заброшенные колодцы городской канализации – ни одного свидетеля вокруг, никто никогда не сможет ни найти, ни узнать…
И, молниеносно осознав собственную беспомощность, Никитин сразу подумал, что нет и не будет благоразумного смысла выказывать сопротивление официантке, проявленное ошеломленным Самсоновым, и, еще стараясь быть спокойным, он небрежно пододвинул к себе свой счет – 143 марки, потом счет Самсонова – тоже 143 марки. Это была большая сумма, которая представилась ему ничтожно мизерной, малозначащей, – да, да, немедленно, не сомневаясь ни секунды, заплатить 300 марок и купить этим выход на ноябрьский воздух, приятный дождичек, мокрый асфальт… Какой никчемной, маленькой была эта сумма, покупающая возможность встать, откинуть тяжелую портьеру перед лестницей, подняться по ступеням из свинцовой полутьмы подземелья, из влажного запаха одеколона, исходящего от Гэды, безучастно посасывающей вино, уйти от злобного лица белокурой официантки, которая, изогнувшись, стояла над ними в позе, изготовленной на все, – ударить, вцепиться ногтями в глаза.
С ожиданием облегчения, думая лишь о первых шагах по лестнице, Никитин отсчитал в пакете триста марок, равнодушно протянул их официантке, сказал: «Счет вместе», – и она почти вырвала деньги у него; он коротко и тихо бросил Самсонову:
– Пошли к выходу, только быстрей!..
Официантка, собрав губы в жесткий комочек, выкладывала на стол сдачу мелочью. Двое мужчин все так же непроницаемо-безразлично сидели спинами к ним у стойки бара, покуривали молча.
«Скорее, скорее», – толкал себя Никитин и вдруг, с ударившей в голову кровью, почувствовал, как Гэда схватила его за локоть, впилась в рукав плаща, не давая ему встать, и тогда, сдерживаясь немыслимым напряжением воли, чтобы не оттолкнуть ее («Она сейчас завизжит, крикнет, что ее избивают, и тут начнется!..»), он мягко разжал вцепившиеся в его рукав ногти и встал, ощущая мерзостное отвращение к своей фальшивой улыбке («Нет, ничего особенного не случилось!»), к своему голосу и неестественно вежливой интонации удовлетворенного полученным удовольствием человека:
– Данке шен… Ауф видерзеен…
Качнув животом стол, неуклюже вскочил следом Самсонов и, сопя, нагнув по-бычьи голову, двинулся к выходу, – и в ту же минуту Никитин пошел за ним, и после того, как на пороге отбросил захватанную портьеру, пропитанную омерзительной пряной сыростью, и увидел счастливый дневной свет вверху крутой лестницы, он еще не очень верил, что там, сзади, не опомнятся, не бросятся вдогонку…
Задыхаясь, они поднялись по каменным ступеням к выходу, откуда бело пробивался через стеклянную дверь реденький мерклый свет осеннего дня, а когда открыли дверь, когда вышли на улицу, на свободу, на простор тротуара, на прочную твердость влажного асфальта, оба возбужденно вдохнули горький водянистый воздух Реепербана и оглянулись по сторонам.