И, видимо, для некоторых наших приятелей (моя ненаглядная как-то бесхитростно поведала мне об откровениях одной ее давней подружки, ее приятельницы глубокое и простодушное недоумение такой одно-постельной прозой...) наша с Милкой добропорядочная жизнь представляется такой скукой, таким невежественным, нецивилизованным прозябанием, такой бездарной нехудожественной беллетристикой, что о подобных супружеских отношениях вслух неудобно говорить в порядочном, приличном обществе, потому как за идиотов полноценных посчитают, за еретиков старо-обрядных.
Короче, - за малодружественных иноверцев...
И я, такой вот недоделанный еретик, лежу и горько вопрошаю у примлелой души своей: почему же так не интересно, не захватывающе, до обидности однотонно и буднично устроена моя супружеская вполне устроенная жизнь?
Жизнь типичная, стандартная, как и сама мебель в нашей типовой двухкомнатной квартире, впрочем, как и сама эта многоэтажная коробка из железобетонных панелей улучшенной планировки.
Дом-пенал, воздвигнутый на месте разоренного, порушенного вишневого сада. Железобетонный короб, воздвигнутый еще советским районным зодчим прямо посередине сшибающихся столичных децибелов. По одну стороны полноводная справная река - Ярославское шоссе - этак метрах в двухстах, и недалече же (а на слух, как бы под боком) сортировочные грузовые горки станции "Лосиноостровская" - Лосинка, с буцканьем, скрежетом, всесуточ-ной громкоговорящей связью: с перебранкой, заигрыванием, деловым трепом...
И сейчас я отоспавшимся медведем лежу и машинально сортирую привычные, почти уже родные, заоконные звуки. Причем даже взрыв-звон-лацканье в дружеском прикосновении буферов и автоматических сцепок не затрагивают включенную нервную систему мою...
Систему столичного жителя, натренированную к пошлым визгливым станционным звукам, к несмолкающему бодрящему шороху-гулу шоссе. Но странным же образом беззащитную к иным живым звукам, которые тоже родные, привычные, близкие, но так всегда больно и непреходяще долгоранящие мою такую нежную и уязвимую для такого здоровенного индивидуума нервную конструкцию...
Вероятно, отзвуки матушкиного малосурового воспитания сказываются.
Но, чу! - я вновь слышу божественные грудные звуки голоса моей ненаглядной откуда-то из кухни или из ванной комнаты:
- Кажется, еще, когда договорились! Что ты все лежишь, как медведь! Ведь опять, опять будешь торопиться, опять будешь читать мне свои диктанты занудные: почему да почему не разбудила? Опять тебе придется объясняться перед шефом... И опять я буду виновата, а?! А, ты не спишь, надеюсь, Генка?!
Разумеется, я не сразу подал ответный сигнал. Неужели эта женщина думает, что после ее трагического монолога можно вновь отдаться славным чудесным утренним сновидениям? Если она так думает!..
Выходит, по ее мнению, я законченный бесчувственный подлец! Какой-нибудь мужлан, для которого любимая жена существует лишь для любовных утех, так да?!
Нет же, моя дорогая, ты, оказывается, своего Геночку, отвратительно плохо знаешь! И не желаешь понимать, что заводишь эту вековечную пошлую пластинку насчет моих справедливых упреков, которые нетактично и двусмысленно обзываешь...
Я же прекрасно помню твое недавнее дерзкое замечание:
"Твои занудные диктанты опротивели. Если они тебе так дороги почитай их своей мамочке. И прошу тебя, уволь меня от своего правильного занудства! Я сплю, а ужин сам подогреешь, не умрешь", - и это в ответ на мою ласковую просьбу, из которой явствовало...
- Ты что, издеваешься? Оглох, что ли?! - нечаянно вызывающе появилась моя ненаглядная в дверях нашей комнаты. - Ты что, специально, что ли молчишь. Генка, мы ведь договорились: Ярика будишь сегодня ты, кормишь его, каша еще горячая, а ты нахально молчишь... Ладненько, пусть я опоздаю, пускай мне влетит... Я провожу сына в школу, а ты можешь продолжать лежать и молчать, сколько твоей душе угодно. Лежи, лежи, мое солнышко, лежи!
Когда подобным зловещим тоном моя ненаглядная сравнивает меня со светилом, которое в эти мелодраматические минуты наверняка уже трогает своими холодными предвесенними лучами углы нашей уютной кухни, в которой, оказывается, дожидается Ярку (и меня, разумеется) свежайшая манная сливочная, а, возможно, гречишная...
Интересно, интересно, сударыня, оказывается мое интеллигентное ненавязчивое молчание, есть беспардонное нахальничание?!
И вообще, к чему этот жутчайший тон? Солнышко... Какое, к чертям - я солнышко?!
Я, который добываю деньги, не считаясь ни со временем, ни с настроением, ни со здоровьем, наконец... Я обязан выслушивать про "солнышки"!
Боже мой, и это-то после ее драматических причитаний: зачем она, видите ли, бросает своего разлюбезного муженька в такую рань...
И не просто мужа-добытчика, а единственного в своем роде, добавил бы я.
Закончились! - давно закончились такие терпеливые мужья, черт меня возьми!
В общем, ласковое сравнение моей ненаглядной выгнало меня из сновидческой дури окончательно. Причем этот малокультурный призыв смял во мне и нечто зарождавшееся, хрупкое, призабытое, невесомо ломкое - и никуда не годное!
Довольно сантиментов, Гена, оглянись: где ты, с кем тебя судьба-злодейка свела...
Черт с ними, с этими мифическими секундами, службами, шефами, пропади они все пропадом!
Пусть я опоздаю, пусть она будет слушать диктанты за опоздания...
Пусть мы опоздаем на тысячи, на миллионы секунд! но зато...
Зато я буду уверен, что я...
Я! Конечно, только я для нее все...
В конце концов, к черту работу, к черту эти секунды, которые точно сумасшедшие проносятся мимо нас, мимо нашей жизни, любви...
Проводила бы спокойно Ярку в школу, сказала бы ему, мол, наш папулик сегодня прихворнул, а проводивши... нырк к своему единственному и родному...
Что работа, что эти деньги, которых вечно будет недоставать, - этих забав милых на весь век хватит нам, и еще кому-нибудь достанется.
Неужели нельзя хоть раз в жизни допустить этакую безобидную шалость?
Неужели моя ненаглядная такая вся незаменимая?
О себе - я вообще молчу!
Я угрюмым молчуном выбираюсь наружу из засасывающей гибельной обломовской трясины постели, - трясина уже не такая сладкая и желанная. Молчком сажусь, свесив свои мохнатые ноги.
Я молча переживаю за себя, за нее, куда-то пропавшую в глубине квартиры, за Ярика, - ему, я абсолютно уверен: в школьную казарму топать смерть как не хочется. Но нужно, нужно!
А мне нужно его накормить, иначе его любимые (математика!) и малоуважаемые науки не застрянут в ненакормленной его...
Короче, папуля, довольно валять обломовского мудреца! Та-ак, игде же мои доспехи, игде мой меч-кладенец?
- Мил, а ты игде? Игде моя обиженная занудным молчуном? Игде мое самое ценное?
Это приходится вопрошать уже вслух, потому что моя ненаглядная где-то притихла, в каком-нибудь закутке-укроме забилась от страшной несправедливой обиды-боли, и голосу не выказывает боле, потому как нет угомона на мужа ее лежебоку.
А мужу теперича и сам черт не сват-брат, раз порешил на службишку почетную государеву из принципу припоздать.
И пущай у его шефа нервы воспрянут и завибрируют!
Плевать я хотел со своей единоличной верхотуры на дела государственной важности и неотложности, которые не стоят того...
Если бы кто-нибудь ведал и чувствовал (сочувствовал!), до чего же хочется на все плюнуть и перестать вот сию минуту суетиться всеми своими мыслями, что давно пробудились сами, помимо мой воли, и мучают меня единственным, паническим: как бы не опоздать на свою службу, работу, где меня почему-то всегда (или притворяются, делают вид) ждут, чтоб тотчас же свалить на мою благородную терпеливую шею многотонный ворох всяческих полезных (кому-то!) дел, - не желаю!
Не желаю!
Ну, нет во мне сегодня хронического желания служить на моей несчастной (но нужной народу!) государевой службе. И ничего не могу с собою поделать.