Монолог Солженицына о Твардовском начинается так:
"Есть много способов убить поэта.
Для Твардовского было избрано: отнять его детище - его страсть - его журнал.
Мало было шестнадцатилетних унижений, смиренно сносимых этим богатырем, - только бы продержался журнал, только бы не прервалась литература, только бы печатались люди и читали люди. Мало! - и добавили жжение от разгона, от разгрома, от несправедливости. Это жжение прожгло его в полгода, через полгода он уже был смертельно болен и только по привычной выносливости жил до сих пор - до последнего часа в сознании. В страдании" (II, стр. 16).
Далее следуют проникновенные слова о светлом портрете Твардовского над гробом и о потоке венков:
"Под лучшую музыку несут венки, несут венки... "От советских воинов"... Достойно. Помню, как на фронте солдаты все сплошь отличали чудо чистозвонного "Теркина" от прочих военных книг. Но помним и: как армейским библиотекам запретили подписываться на "Новый мир". И совсем недавно за голубенькую книжку в казарме тягали на допрос" (II, стр. 16).
Сегодня за "Новый мир" в казарме вряд ли потянут на допрос, хотя в 1987 году в нем появились письма и статьи (Л. Попковой, Н. Шмелева и др.), невозможные даже при Твардовском. Но венок Твардовскому "От советских воинов" был бы сегодня оскорбителен: Теркин немыслим в Афганистане. Таковы парадоксы нынешней советской реальности, в которой симптомы либерализации сочетаются с гласной апологией чудовищного советского нашествия на эту страну.
Солженицын воспринимает разгром журнала Твардовского как величайший просчет советской власти:
"Обстали гроб каменной группой и думают - отгородили. Разогнали наш единственный журнал и думают - победили.
Надо совсем не знать, не понимать последнего века русской истории, чтобы видеть в этом свою победу, а не просчет непоправимый.
Безумные! Когда раздадутся голоса молодые, резкие, - вы еще как пожалеете, что с вами нет этого терпеливого критика, чей мягкий увещательный голос слышали все. Вам впору будет землю руками разгребать, чтобы Трифоныча вернуть. Да поздно (II, стр. 16-17).
А был ли у советской власти другой, благополучный для нее, пусть на короткой дистанции, выход? Чтобы и журнал не разгромить, и в силе своей никакого ущерба не понести?
В портфеле редакции "Нового мира" лежали "Раковый корпус" и "В круге первом". Твардовский читал мемуары Е. Гинзбург и Н. Мандельштам. К журналу, не будь решительно пресечено сложившееся направление его развития, прибило бы волнами общего опамятования от летаргии рассказы Шаламова, романы Гроссмана, "Семь дней творения" Максимова, "Верного Руслана" Владимова мало ли еще что? Я назвала лишь первое из пришедшего на ум. Сама я приезжала в 1965 году в "Новый мир" (уже объявивший предстоящую публикацию нового романа В. Дудинцева о катастрофе советской биологии в 1940-х гг.) со статьями, из которых выросли потом самиздатско-эмигрантские мои книги "Наш новый мир" и "Мертвые хватают живых". И человек, имени которого я по сей день не знаю, лишь перелистав мои рукописи, посоветовал мне с ними ни в один журнал, ни в одно издательство не стучаться. Разгром журнала Твардовского резко интенсифицировал развитие Самиздата, Тамиздата и, в конечном счете, эмигрантской литературы. Но их читают в стране сравнительно немногие, а в журналах опасные для режима материалы читали бы сотни тысяч, если не миллионы людей. Это изменило бы качество советской жизни, сняло бы тоталитарный характер гнета.
Что же теперь?
Самиздат, Тамиздат (зарубежные публикации пишущих в СССР) и эмигрантская литература, которые все же в стране читаемы, не в последнюю очередь заставили власть расширить рамки легализованной литературы. В нее краешком втянуты эмигранты, правда, давно умершие. За годы, истекшие после разгрома "Нового мира", напор литературы, не уродуемой ни внешней, ни внутренней (авторской) цензурой и пришедшей ко множеству бескомпромиссных выводов, на советскую официальную литературную жизнь многократно усилился. И одно из двух: либо эта жизнь в обозримом будущем останется в своих изрядно расширенных, но и четко ограниченных (без принципиального посягательства на устои строя, режима, идеологии) рамках, для чего власти опять придется эти рамки жестко определить и укрепить, либо в печать ворвется по-настоящему свободная мысль. Тогда изменятся качества не только дозволенной литературы, но и советской жизни как таковой. Судите сами, что вероятнее.
Сегодня то и дело вспыхивают толки о предполагаемом возвращении Солженицына в СССР. Но мы уже говорили неоднократно: Солженицын дал понять не раз, в том числе и в 1987 году, что он вернется на родину только со своими книгами, то есть со своими романами, пьесами, сценариями, мемуарами, с "Архипелагом", с "Лениным в Цюрихе", с продолжаемым "Красным колесом", с сериями ИНРИ и ВМБ. И тогда за ним рано или поздно вернутся в открытую литературу мастера, жившие там и публиковавшиеся тут, писавшие тут и грезившие о читателях, оставшихся там (не-мастера не нужны нигде). Если власть имущие решатся на публикацию в стране всего Солженицына, им не страшно будет уже ничье возвращение. В ближайшие годы, а может быть и месяцы, мы увидим, что сделает сила, пока еще определяющая ход событий в СССР: опять обуздает железной хваткой набирающие ныне разгон издательства и журналы (в том числе пытающиеся действовать совершенно независимо, как "Гласность") или пойдет на то, чтобы стать нетождественной самой себе той, какой она, в принципе не меняясь, открывает свое восьмое десятилетие. В конце 1960-1970-х гг. она выбрала ликвидацию критической для себя ситуации (точнее - ее отсрочку).
В № 94 журнала "Время и мы" (Нью-Йорк - Иерусалим - Париж, 1987), в статье "Забота человеческого духа", Е. Эткинд сначала (стр. 159) напоминает, что гласности требовал еще Солженицын 1969 года в своем письме секретариату Союза писателей СССР, а затем, пятью страницами позже, отбирает у Солженицына эту заслугу:
"Чего хотел Солженицын? Если судить по его более позднему сочинению "Наши плюралисты" (1985), он вовсе не был сторонником полной свободы высказываний. С его точки зрения, истина одна, Божья, известна она ему, Солженицыну, иные же суждения едва ли не еретичны, а значит, бесполезны и даже греховны" (стр. 164).
Замечу мимоходом, что в восторженной статье Е. Эткинда, посвященной современной советской литературной жизни, присутствует не раз отмеченная Солженицыным аберрация исследовательского зрения: степени раскрепощенности (или закрепощенности) литературы и гласности в России I860-1910-х гг. и в СССР большей части его истории признаются равновеликими, что не соответствует истине. Еще и сегодня свобода печатного слова в СССР не приблизилась к таковой в России 1860-х или 1910-х гг. Вернемся, однако, к Солженицыну. Не только в письме секретариату ССП, но и в десятках других публицистических выступлений отстаивал он свободу самовыражения и возможность жить не по лжи. И не по его, Солженицына, разумению, а по собственным убеждениям каждого человека. К статье "Наши плюралисты" мы скоро обратимся. Пока же заметим: утверждение Е. Эткинда близко к истине в первой своей части ("с его точки зрения, истина одна, Божья") и совершенно ошибочно во второй ("известна она ему, Солженицыну, иные же суждения ...бесполезны и. даже греховны"). Солженицын, действительно, верует и надеется, что есть высший Божественный смысл во всем сущем, чаще сокрытый от человека (в том числе - и от него, Солженицына), чем открытый ему. К постижению этого смысла и следует человеку стремиться духом и действием, в чем ему, по убеждению Солженицына, помогают моральные максимы великих религий (для Солженицына - христианства). Эта система координат (Божье слово - религиозные заповеди) есть всегда находящийся выше нас идеал, который в обыденности интерпретируется Солженицыным как справедливость, как совесть. В уже упомянутом нами "Ответе трем студентам" (II, стр. 9-10) Солженицын говорит о справедливости:
"Она совсем не релятивна, как и совесть. Она, собственно, и есть совесть, но не личная, а всего человечества сразу. Тот, кто ясно слышит голос собственной совести, тот обычно слышит и ее голос. Я думаю, что по любому общественному (или историческому, если мы его не понаслышке, не по книгам только знаем, а как-то коснулись душой) вопросу справедливость нам всегда подскажет поступок (или суждение) не бессовестный.