Домик был маленький, со стеклянной верандой и мезонинчиком. Спускаясь к нему, Ласкин вглядывался в открывающуюся с вершины сопки панораму пролива.
Смягченная расстоянием зелень материкового берега переходила в смутную синеву далеких сопок. Легкое, едва подернутое лазурью небо отражалось в неподвижной воде. Береговые заросли, опрокинутые в зеркало вод, ложились дрожащим кружевом на край бирюзовой дороги пролива.
Вокруг домика царила тишина. Никто не отозвался на зов Ласкина. Лишь обойдя изгородь, он заметил калитку, ведущую в разбитый за домиком огород. Все дышало здесь хозяйственностью и порядком. Капуста раскрывала навстречу солнцу загибающиеся края своих матовых листьев. Грядки светлой морковной зелени разбегались ровными прополотыми рядами, огибая одинокий, коряво вывернувшийся из земли дубок. За угол прогалины уходил сплошной ковер цветущего картофеля. В белизне цветов двигалась чья-то широкая спина, обтянутая красным ситцем. Ласкин еще раз подал голос. Спина расправилась, и Ласкин увидел большую, крепкую женщину. Она не была полной, скорее наоборот. Ее лицо казалось костистым и строгим. В нем не было правильных черт, но, глядя на смуглую кожу щек и яркость сомкнутых сильных губ, чувствуя на себе взгляд строгих спокойных глаз, Ласкин подумал: «Хороша!» Вся ее фигура поражала плотностью кроя – от округлых, могучих плеч до широкого таза. Красная повязка на огненно-рыжих волосах сливалась с пунцовым загаром лица и делала всю голову пылающей.
Женщина выпрямилась и, отирая о фартук запачканные землей руки, подошла к Ласкину.
– С совхоза?
Голос был грудной, сочный и грузный, как она сама. Ласкин почувствовал свою хлипкость перед надвинувшейся на него силой тайги. Даже собственный голос показался ему птичьим писком.
– Мне хотелось бы видеть егеря.
– Двое их тут.
– Назимова.
– Мужа, значит.
– А кто второй?
– Чувель, брат.
Из дальнейшего разговора Ласкин узнал, что Чувель на сенокосе и придет не скоро, если только не окажется правдой то, что болтали тут давеча ребята, будто Чувель посек себе ногу и не сможет работать. А если так – вернется домой. В совхозе ему делать нечего. Тут его квартира: наверху, в светелке. И служба тут: вот все влево от егерского домика – Чувелев участок; вправо – участок второго егеря, Назимова, ее мужа. Сейчас Назимов уехал по рыбу. Вот-вот должен вернуться. Уж к обеду-то обязательно будет.
Не спеша сообщая все это, женщина соскабливала с пальцев приставшую землю. Поймав на себе ощупывающий взгляд Ласкина, она опустила подоткнутую юбку в ушла в дом.
По проливу скользит небольшая невзрачная шлюпчонка. Неторопливыми ударами весел подгоняет ее высокий худой человек. Шлюпка плывет так спокойно, так плавно, что не слышно всплеска, не видно даже ряби на воде, только за кормой лениво расплетается косичка следа. Шире и шире разбегаются эти пряди, пока не утихнут, не растворятся в той же неподвижной, отполированной солнечной гладью воде.
Человек в шлюпке не сгибается. Не спеша заводит весла и бесшумно опускает их в воду. Вынет с ловким вывертом, и ровная, тоже бесшумная пленочка воды стечет с них, прежде чем человек снова заведет их к носу шлюпки. Ни стука, ни всплеска, ни скрипа уключин.
Солнце палит так, что на воду глядеть больно, а гребец без шапки. Голова у него черная от загара и блестит на солнце серебром седины. Ударом весла гребец круто повернул шлюпку и заставил ее до половины вылезти на прибрежный песок. Не спеша он сложил весла и вышел на берег.
Человек был подтянут; лицо чисто выбрито, большие серые глаза жестко глядели из-под выгоревших бровей. Сухой нос с горбинкой и складка вокруг сжатых губ делали выражение его лица сосредоточенным и не слишком приветливым.
Гребец поднял промокший мешок с рыбой и, держа его немного на отлете, будто боясь запачкаться, понес к дому. На ходу крикнул:
– Авдотья Ивановна! Рыбу возьмите.
Он бросил мешок на крыльцо и сел на ступеньку. Не спеша постучал папироской по крышке коробки. Это была всего лишь облезлая жестянка, но по тому, как проделывал все это егерь, можно было бы подумать, что в руках у него, по меньшей мере, золотой портсигар. И в том, как он постукивал, и в том, как прикуривал, прищурив один глаз и держа двумя пальцами папиросу, было нечто глубоко чуждое этому скромному егерскому домику, лодке и мешку с рыбой.
Вышла женщина и взяла рыбу. Кивнув в сторону Ласкина, сидевшего в тени забора, сказала:
– Там человек.
Егерь хмуро посмотрел на Ласкина. В серых холодных, внимательных глазах не было ничего, что могло бы ободрить гостя. Егерь продолжал смотреть выжидательно. Ласкин тоже молчал.
Женщина приветливо бросила Ласкину:
– Поговорите с супругом-то!
При слове «супруг» егерь с досадой дернул бровью и встал. Он надел выгоревшую фуражку военного образца и приложил пальцы к козырьку:
– Егерь Назимов.
Скоро Ласкин заметил, что в разговоре с женой Назимов несколько менялся – даже говорил другим языком, не тем, каким с Ласкиным. Слова его становились грубее и проще, но в них сквозило больше тепла. Она же при общении с ним теряла свою угловатость, делалась мягче и женственней. Даже ее могучие, почти мужские руки становились будто слабее, и движения их легчали и округлялись.
Когда Назимов куда-то ушел, Ласкин, принимая от Авдотьи Ивановны кружку молока, шутливо сказал:
– Он у вас сердитый.
Она поглядела куда-то в сторону, потом себе на руки и тихонько ответила:
– Роман Романович?.. Не сердитый, а только… потерянный он.
Она опустилась на лавку рядом с Ласкиным.
– Потерял он себя. Семь лет, как выпущен, а все в себя не придет.
И осеклась. Послышался треск веток под ногами приближающегося человека. Авдотья Ивановна поспешно поднялась и пошла навстречу. В сгущающемся мраке опушки Ласкин не видел, что там происходит, но ему показалось, что он слышит, веселые возгласы, смех и голос ребенка. Он не утерпел и пошел туда.
Назимов нес мальчика лет пяти. Взмахивая ручонками, как крылышкам, ребенок заливисто смеялся и тянулся к матери. Он сидел верхом на шее Назимова, весело покрикивавшего:
– Гоп, гоп, гоп!..
Мальчуган тоненьким голоском сквозь смех вторил:
– Хоп, хоп, хоп!..
Назимов увидел Ласкина, и лицо его сразу застыло. Улыбка исчезла. Выпрямившись, снял ребенка и передал матери.
Строго сказал:
– Ему пора спать.
Голос звучал, как и прежде, сухо и неприветливо.
– Ваш? – попробовал Ласкин завязать разговор.
– Да, – коротко бросил Назимов и ушел в дом.
Больше они не говорили до вечера, когда Назимов собрал припас на три дня и пригласил Ласкина идти в тайгу на отстрел.
Месяц был на ущербе. Яркая полоса пересекла пролив, точно мост из гибкой серебряной ленты, брошенной на воду. Лента извивалась и дрожала, следуя движениям легкой волны.
Назимов и Ласкин шли берегом, вдоль опушки.
Ласкин предложил спутнику папиросу. Тот закурил по-охотничьему – из горстки. При свете спички Ласкин увидел его лицо. Резкость черт смягчилась. Морщины разошлись.
– Как чудесно тут у вас! – сказал Ласкин.
– В некоторых отношениях неплохо, – неожиданно просто ответил Назимов, точно темнота давала ему возможность держать себя свободней.
Они удалились от берега. У моря остались и месяц, и свет. Уйдя в тайгу, спутники углубились в темь, до отчаяния непреодолимую. Назимов шел не быстро, но очень уверенно. Ласкин с трудом следовал за ним, ориентируясь по шелесту листьев под ногами егеря да по редким вспышкам его папиросы. Так они шли до засветлевшей вдали опушки.
Назимов остановился.
– Тут ночлег.
Ласкин представил себе пылающий уютный костер и сидящего около него егеря, ведущего неторопливый рассказ.
– Хворосту набрать? – предложил он.
– Как хотите. Мне достаточно листьев.
– Я говорю о костре.
– А-а… – протянул Назимов и засмеялся. – Может быть, еще чайничек, рюмку водки?.. Здесь не подмосковная дача. Не угодно ли кусок хлеба и флягу с водой?..