Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Многие убежденные коммунисты тогда так думали. Они и сами верили в непогрешимость органов власти. Нельзя было допустить и мысли, что творится страшный произвол. Надо было заставить людей поверить, что власть никогда не ошибается. Если человека арестовали, значит, он виноват. Любая попытка оправдаться была равнозначна намерению набросить тень на мотивы действий властей, а значит, и усомниться в справедливости системы. Так думали и палачи, и жертвы. Поэтому, как правило, тот, кого забирали органы внутренних дел НКВД и ГПУ, не возвращался. Он исчезал бесследно, будто никогда не существовал. Имена самых видных деятелей партии вытравлялись из сознания народа.

Так исчезли секретарь ЦК Компартии Украины Постышев, Председатель украинского Совнаркома Любченко, нарком внутренних дел Балицкий, а вскоре и первый секретарь КП(б)У Косиор. В моем непосредственном окружении арестовали нэпмана Попондуполо со всей семьей и объявленного "опасным украинским националистом" профессора Задорожного. При обысках и их аресте в качестве понятого присутствовал Наум Соломонович, председатель нашего кооператива "Веселый уголок", который впору было переименовать в "Уголок скорби".

Мой отец не знал за собой никакой вины, но было заметно, что волна репрессий тревожит его. Он ничего мне не говорил, но, наверное, тоже ждал ночного стука в дверь. Случайные громкие шаги на улице, подъехавшая поздно вечером к дому автомашина заставляли его вздрагивать. Вся наша семья жила в тревоге, какой уже давно не ведала. И вот самое страшное постигло и нас...

Мама нервно тормошит меня. Я сквозь сон сознаю, что должна быть еще глубокая ночь, и не понимаю, зачем она меня будит. Протираю глаза и вижу зловещую картину. Мама в слезах. Отец в накинутом на ночную рубаху халате, в брюках, но босой, стоит неподвижно посреди комнаты. Яркий свет всех лампочек люстры делает особенно рельефными его обычные, но теперь кажущиеся набухшими мешки под глазами. В углу прижались к кафельной печке понятые - Наум Соломонович и наша дворничиха Матрена. У двери в переднюю два красноармейца и еще один - около окна. Винтовки с примкнутыми штыками. За папиным письменным столом копошится в ящиках человек в форме ГПУ со шпалой в петлице. Обыск! Я, словно от вспышки молнии, прозреваю, но все еще не хочу верить, что это с нами стряслось. Снова, но с гораздо большей силой, чем при прежних потрясениях, что-то обрывается у меня в груди.

Может быть, это только обыск? Не найдя ничего, они уйдут и оставят нас в покое? Тщетная надежда. Человек в форме ГПУ поднимает голову, бросает взгляд в сторону отца:

- Что стоите, одевайтесь!.. - И обращаясь к маме: - Помогите ему собрать вещи, можно взять кое-что теплое...

Значит, не только обыск, но и арест, и надолго: сейчас поздняя осень, в здешних краях мягкая и влажная, а теплые вещи нужны для ЗР1МЫ...

Обыск продолжается. Из комода вытаскивают ящики, перебирают белье, потом берутся за книжные шкафы. Их у нас несколько - работы много. Все класть на место нет времени. Пролистав профессиональным движением пальцев каждую книгу, гепеушник бросает ее на пол. Их растет целая гора. Красноармейцы помогают обыскивающему отодвинуть буфет, пианино. Он заглядывает внутрь, шарит рукой, задевая струны, издающие протяжный, жалобный звук. Мое сердце разрывается, я еле сдерживаю рыдания...

Конвой переходит в спальню родителей. Мы все следуем за ним. Отец уже одет. Я восхищаюсь его самообладанием. Он наблюдает за происходящим так спокойно, словно это его не касается. Солдаты светят карманными фонариками под кроватью, осматривают платяной шкаф. На мамином трельяже толстый семейный альбом, хранящий память о трех поколениях Титовых. Перелистав плотные страницы, гепеушник останавливается на той, где вставлена знакомая мне с младенчества фотография дяди Лени - маминого брата, офицера царской армии, награжденного двумя Георгиями в первой мировой войне. На обратной стороне фотографии надпись, сделанная наспех черными чернилами: "Прощайте, мои дорогие, завтра меня расстреляют".

Прочтя ее, гепеушник обращается к маме:

- Что это?..

Она поясняет:

- Мой брат перешел на сторону красных и был расстрелян белыми...

Я знаю, что мама говорит неправду, но понимаю почему.

Гепеушник недоверчиво вертит в руках фотографию, решая, как с ней поступить. Потом кладет ее поверх альбома и говорит:

- На всякий случай уберите подальше...

Неужели в нем проснулось что-то человеческое?

Мама молча прячет фотографию в карман халата.

И вот последние минуты прощания. Мама крепко обнимает отца, никак не отпускает его.

- Гражданка, заканчивайте! - слышится резкий возглас гепеушника.

Отец приподнимает меня и, целуя, шепчет на ухо:

- Запомни, я ни в чем не виновен...

Эти слова вызывают бурю в моей душе и поток слез. Он ставит меня на пол, берет узелок с вещами и, не оборачиваясь, идет в переднюю. Конвоир открывает дверь, выходит первым. За ним следует отец, затем гепеушник и два конвоира. Пригнувшись, не говоря ни слова, исчезают понятые. Мы даже не закрываем за ними дверь, оглушенные происшедшим и еще не способные осознать постигшее нас горе. Мама тащит меня к окну. Тускло горящий фонарь освещает уродливый фургон, прозванный "черным вороном". У него нет окон, только сзади зарешеченная дверца. В ее проем подсаживают отца. За ним следуют конвоиры. Гепеушник взбирается в кабину водителя. Ревет мотор, и "черный ворон" увозит родного человека...

Неужели навсегда?

Арест отца как бы подвел черту под всей нашей прежней жизнью. Из нормальной мы стали семьей репрессированного. Теперь от нас отвернутся многие. И в школе у меня, как я знал по опыту соучеников с такой же судьбой, предстоит тяжелое время. Никто прямо не скажет ничего, но почувствуется отчуждение. Одни, убежденные в непогрешимости властей, посмотрят как на зачумленного. Другие, возможно и не веря в вину репрессированных родителей, опасаются за себя и потому стараются держаться подальше. В те времена вслед за главой еще не высылали в лагеря всю семью, но так или иначе тень падала на всех родственников арестованного. И не только помощи, но и сочувствия было ждать не от кого. И я, предвидя все это, решил на следующий день не идти в школу, против чего мама не протестовала, разделяя мои чувства.

Немного приведя в порядок квартиру и выпив крепкого чая, мы с мамой отправились на улицу Розы Люксембург, где находилось городское управление ГПУ. В справочной узнали, что "подследственного" через несколько дней переправят в Лукьяновскую тюрьму, после чего передачи туда можно возить дважды в неделю.

Эта скорбная процедура запомнилась мне на всю жизнь. Тюрьма находилась на самом краю Лукьяновки, некогда богатого пригорода, известного красивыми виллами и усадьбами, принадлежавшими киевским богатеям. Этот район был мне хорошо знаком. Там находилось еще дореволюционное офицерское стрельбище, и мы нередко бывали там с отцом на соревнованиях снайперов. А в одной из усадеб, в небольшой комнатке старинного особняка, жила мамина портниха, и мы тоже к ней ездили. Пока у мамы шла примерка, я бродил по саду с уже заросшими дорожками и неухоженными клумбами, что меня вполне устраивало: можно было бегать где угодно. В парке стояло много копий античных скульптур - прекрасных нимф и страшных сатиров, и, хотя у некоторых из них были отбиты части тела, они очень оживляли парк, придавая ему таинственную прелесть. С тех пор о Лукьяновке у меня сохранились самые светлые воспоминания. Теперь они померкли и сменились мрачной картиной молчаливых очередей у приемного окошечка Лукьяновской тюрьмы.

Мама будила меня в четыре утра, и мы, собрав передачу, отправлялись к остановке, чтобы попасть на первый трамвай, идущий к Лукьяновке. Мы садились в полупустой вагон, который по ходу наполнялся такими же, как мы, печальными фигурами с узелками и корзинками. Заняв места у окна друг против друга, мы дремали под дребезжание стекол и постукивание колес, вздрагивая время от времени и озираясь в опаске - не проехали ли тюрьму. Меня при этом преследовало одно и то же видение: мы подходим к окошечку, но оно не открывается. Стучим - и вдруг распахиваются ворота, и навстречу к нам выходит отец, веселый и энергичный, такой, каким он встречал нас давным-давно у Белой пристани на Подоле. После этой яркой, радостной картины пробуждение в темное зимнее утро у тюремной ограды, в очередь у маленького окошка в железных воротах - все это отзывалось в сердце мучительной болью.

33
{"b":"39908","o":1}