Если в годы войны Гаранфил не знала с ним, что такое бедность, голод, то уж в мирное время, когда люди только-только налаживали жизнь, терпеливо сносили лишения, семья Магеррама даже кур подкармливала белым хлебом.
Самые лучшие отрезы, платья, туфли, поступающие на базы, спекулянтка Сурайя в первую очередь приносила Гаранфил. Перебирая чулки в клетку, лаковые лодочки, прикинув на грудь платье из панбархата, Гаранфил любила поразглядывать себя в зеркале. Кажется, ей больше всего нравилось рыться в бездонной сумке Сурайи.
— Ну как? Подходит мне, Магеррам? Да посмотри же!
— Э, что я понимаю! Нравится тебе — бери. Хочешь, все бери.
Сурайя всплескивала красными от хны руками, восторженно цокала языком:
— Вот это мужчина! Бери, бери, Гаранфил-ханум! А ну накинь этот мех чернобурки. Ну прямо царица ты, Гаранфил-ханум. Нет, вы посмотрите, Магеррам-бей!
Гаранфил смеялась, кутаясь в дорогой мех.
— Сколько? — спрашивал Магеррам и уходил в спальню за деньгами. Ему нравилось смотреть, как разгорается румянцем спокойное лицо Гаранфил.
Когда Сурайя уходила, Гаранфил, перебирая купленное, удивленно пожимала плечами. К чему ей все эти красивые вещи, если она никуда в них пойти не может. Живут они замкнуто. Соседи справа и слева до сих пор оплакивают погибших на войне близких и вообще как-то странно косятся в их сторону. Правда, можно было бы пойти в театр или в кино. Она так давно не была в кино… Но Магеррам постоянно занят. Он часто уходит куда-то и вечерами. Возвращается поздно, иногда такой усталый, издерганный, как будто за ним гнались. Какое уж тут кино…
Однажды, не удержавшись, Гаранфил сказала:
— Зачем ты опять купил мне сразу две дорогие кофточки? Невеста я, что ли? Где мне носить все это?
Магеррам будто давно ждал этого вопроса.
— Свет очей моих, разве я покупаю тебе наряды, чтоб ты красовалась перед кем-то? Все, что есть у тебя самое красивое, носи дома, на радость мужу.
Глядевшая в зеркало Гаранфил удивленно обернулась к нему:
— Такое дорогое — дома? Испортится быстро вещь.
— А что? — он стоял перед ней какой-то особенно низкий в домашних шлепанцах, ей была видна его заметно облысевшая макушка, хитро замаскированная жидкими рыжеватыми прядями, — Испортится — выбросим. Новую куплю. Когда-нибудь я жалел для тебя? А если тебе жалко, надевай вечерами, когда муж с работы приходит. Да, да. За границей так. Кончив грязную работу, женщины наряжаются…
— Для чего? — Гаранфил с недоверием слушала мужа; на улице, где она выросла, женщины не наряжались вечерами. Может, потому, что работа по дому не имела конца, да и нарядов особых не было.
— Скажи — для кого? Женщина перед мужем должна… как павлин… Во всей своей красоте должна… — он дотронулся до ее теплого, обтянутого шелком плеча, но, услышав за спиной голос Бильгеис, отдернул руку.
Что это с ним… Седьмой год живет, а все еще теряет голову, стоит ей покрутиться перед ним. Нельзя так. Нельзя, чтоб женщина свою власть над мужем чувствовала. Не к добру это. Не должна знать Гаранфил, что он и на работе, в хранилищах завода, где пахнет прелым зерном и крысами, в кабине машины, развозящей хлеб, думал о ней с такой щемящей нежностью, какую никогда не вызывали в нем даже дети. Знала ли Гаранфил, как красива? Во всяком случае никогда не говорила Об этом ни в шутку, ни всерьез. Иногда он будто случайно заводил разговор о молоденьких работницах, что обслуживали тестомешалки. «Красивая?» — с чисти женским любопытством спрашивала Гаранфил. «Э-э-э, — отмахивался Магеррам. — Что такое красивая некрасивая… Нацепи красивое платье на полено — вот тебе и красивое…» А сам косился на жену — верит?
Она верила. Чем больше он снимал с нее забот, чем щедрее задаривал, тем спокойней было ей рядом с его нехитрыми, важно изрекаемыми истинами. Теперь каждый день перед приходом Магеррама с работы Гаранфил надевала красивое платье, бриллиантовые сережки, душилась дорогими духами.
— Не дай бог мне дожить до того дня, когда я не смогу выполнить твое желание, радость моя, — сказал как-то Магеррам, разглядывая жену. — Лучше ослепнуть, умереть, чем увидеть, что ты в чем-то нуждаешься.
Гаранфил сердито замахала руками:
— Как ты можешь говорить такое? Как у тебя язык поворачивается? Что мне жизнь без тебя?
Она говорила искренне, и, чтобы скрыть радость, Магеррам ниже склонился к трофейному радиоприемнику, приглушил звук.
— Вот смотрю вокруг… Сколько женщин, детей страдает. Муж не то что одеть, накормить не может. А на мой характер, ты меня знаешь, — носишь папаху, будь мужчиной. Землю рой, грузчиком иди, но обеспечь семью. — Он зевнул. — А не пора ли нам спать, жена?
Гаранфил кивнула, не сводя с мужа теплого, благодарного взгляда.
Все реже и реже вспоминалось ей прошлое: пыльная улочка с единственным деревом, дорога из школы мимо «бешмертебэ», мимо мечети Таза-пир — здесь они с Марьям обычно останавливались поболтать, потом расходились. Мать вот кто еще связывал ее со старым домом, с их улицей. Это от нее узнала Гаранфил, что умерла старая Сария, тихо умерла, заснула и не проснулась. Что без вести пропал на войне Эльдар. Их улицу заасфальтировали и поставили фонари. Жена сапожника Мусы принесла двойню, и он теперь никогда не играет на таре… Однажды она развернула газету и ахнула — на нее смотрела делегат съезда комсомола республики, заслуженная учительница Сальянского района Марьям Адигезалова. А рядом стихи, ее, Марьям, стихи. Смысл их не сразу дошел до Гаранфил. «Никогда не было у меня тяжелого чемодана. И завтрак мой скромен — чаще всего хлеб, зелень да сыр. Но какое счастье, что легок мой путь в гору, когда я веду тридцать мальчишек и девчонок».
В этот день все валилось из рук Гаранфил. Она прятала и вновь доставала газету с портретом Марьям, раздраженно, невпопад отвечала на вопросы детей; хорошо, что в этот вечер Магеррам вернулся поздно, когда все спали, не видел жену расстроенной, в мятом халате, с тоскливыми, остановившимися глазами.
Ночью его разбудил стон спящей рядом Гаранфил. Он с трудом разлепил глаза, осторожно дотронулся до ее лба.
— Гаранфил! Что с тобой? Не заболела?
Она всхлипнула, повернулась на другой бок и умолкла.
«Напугало что-нибудь во сне», — подумал, засыпая.
…Она не сразу узнала худое, залитое дождем, приникшее к окну лицо Эльдара. Съежилась, закричала и не услышала своего голоса, и от этого стало страшно.
«Ты мертвый, мертвый! Ты пропал без вести! Зачем ты пришел? Мне страшно… Что я тебе плохого сделала?»
«Ты убила надежду. И во мне, и в Кериме, и в… Знаешь, как там, в окопах под Керчью, было плохо без тебя. Знать, что ты ушла…»
«Я не виновата. Если бы жив был мой отец… Нам было так тяжело».
Он усмехнулся, на тонкой мальчишечьей шее качнулся ремешок от каски.
«Миллионы остались без отцов. Голодали… А ты взяла и умерла».
«Я не умерла! Я живая!» — крикнула Гаранфил, зарылась в одеяло, но он все равно стоял перед глазами и дождь стекал по его впалым щекам грязными струйками.
«Умерла ты, — сказал тихо. — Ушла к старому уроду и умерла».
«У него было много хлеба. Белого хлеба. Я все время хотела есть».
«Один раз мы не ели четыре дня. Отсиживались в расщелине. Потом я поймал чайку. Мясо ее было горьким и вонючим. Нас долго рвало. Но пленных мы отбили. А ты…»
«У меня дети, хороший муж. Мой очаг не потухнет».
«Открой глаза. У твоего очага кривой дым».
«Оставь меня в покое! Что ты хочешь? Уходи!»
Лицо в окне потускнело, сломалось, струи дождя смыли ночное видение.
Гаранфил проснулась от сильного сердцебиения, откинула одеяло, подошла к окну. Дождь почти перестал, редкие капли тяжело шлепали по лужам, в промытое стекло тихонько скреблась ветка. Босая прошла в соседнюю комнату, где спали дети, постояла на пороге, вытерла воротом рубашки мокрое от слез лицо и вернулась в спальню, где тяжело, взахлеб храпел Магеррам.
Утром, вопреки обычному, Гаранфил встала позже всех. Магеррама уже не было, мать, проводив старших в школу, кормила на кухне малышей.