Почему я все-таки не остался лекарем пожизненно? Впрочем, понятно почему. Жажда литературной славы, уверенность в таланте, надежда на признание. Но журнально-издательские суки отвязанные так не думали. С самых первых своих публикаций ощущал я глухое сопротивление литвласть имущих. Еще понятно, когда таковые сами пописывали и действительно были соперниками, но вот чисто технические обслуживатели (хотя подобных, не озабоченных своей литпродукцией я встречал крайне редко), и они нередко мешали. Впрочем, нет, вру: встречались (и немало) доброхоты, поддерживающие меня, иначе бы, возможно, сдался и давно сошел бы с беговой дорожки, как сошли сотни и тысячи бегущих рядом се мной к миражу литературной удачи.
Просто больное всегда помнится дольше, чем просто несправедливость.
Смотрит в окно. Открывает форточку.
Хорошо помню, я помимо ящика с книгами вволок в вагон значительный кожаный чемодан, приобретенный загодя для серьезных путешествий в один из наездов в столицу и заполненный нехитрым гардеробом провинциального медника. На боку у меня тогда болтался офицерский планшет, до отказу набитый стихотворными рукописями и начиненный, словно патронташ разнокалиберными патронами, многочисленными авторучками и карандашами, а на спине вздымался словно горб совcем уж допотопный рюкзак, где вперемежку с разнородными хозприборами, всевозможными консервами (надумал удивить Москву лаптями!) прессовались те же стихотворные рукописи, книги и даже портативная пишущая машинка югославского производства. Одним словом, экипирован я был на славу, всерьез и надолго.
Другое дело, что меня пошатывала не столько многообразная поклажа, сколько предстоящая одинокая жизнь в столице, от которой - понимал - не отвертеться, а также, как ни странно, предчувствие бессонной ночи в поезде, заставляющей бесплодно размышлять о природе мужского и женского сластолюбия, противоречиях на почве несовпадения основных разноименных инстинктов и в то же время не заглушающей надежду если не на постижение окончательной истины, то хотя бы на кратковременную усладу тела.
Но по порядку. Погрузившись со всем благоприобретенным скарбом в фирменный поезд, я какое-то время наблюдал бездумно заоконную жизнь перрона, где уже, кстати, томились две невольные попутчицы, моложавые тетки с претензиями на вальяжность, бывшие, впрочем, старше меня от силы на десяток лет, что все равно создавало лично для меня непреодолимую разницу. Повторюсь, я наблюдал через окно прелюбопытнейшую сценку, как некая пышноволосая и волоокая брюнетка заходилась в слезах неотвратимого прощания с явным супругом, державшим на руках младенца, в окружении изрядно хмельных домочадцев. Меня же на этот раз никто не провожал, чем я поначалу даже гордился, но, понаблюдав за вокзальной суетой и суматохой, скис и погрузился в невоплотимые, увы, мечтания об участии в аналогичной трагикомедии расставания.
Вагон меж тем качнуло, дернуло и он, болезный, заскользил по накатанной стальной колее всеми хорошо прилаженными колесами, а в отворившуюся купейную дверь впорхнула та самая заплаканная брюнетка, вполне припудренная и причепуренная, без тени грусти, с легкой сумочкой наперевес и с пластиковым пакетом в руках.
Устроившись на одной из верхних полок, она, словно живая веселая птичка, жизнерадостно защебетала с соседками, время от времени стреляя взглядами в единственного мужчину в данном купе. Кстати, хотя я и кротко сидел внизу в углу около входной двери, место моего обретения был" на самом деле тоже вверху. Нижние полки были намертво заняты громоздкими тетками-напарницами, едущими в столицу на недельный семинар по технике безопасности работников телефонных заводов со всех необъятных просторов тогда ещё единого и неделимого Советского Союза.
Через несколько минут я знал, что мою новоявленную попутчицу зовут Кристиной, что она едет в Киев к родителям, что она, увы, вынуждена была расстаться с полугодовалым сынишкой-первенцем и не менее горячо любимым мужем, чтобы сдать очередную сессию на факультете классической филологии, ибо переводиться в местный университет она не хочет, так как не представляет, как можно расстаться с подругами по учебе да и возможность хотя бы дважды в год видеть отца и мать неоценима, хотя и приходится жертвовать чувствами к мужу и сыну, которых она любит беззаветно, а ещё через пятнадцать минут она уже курила в тамбуре и слушала мои стихи, предлагая мне время от времени сигарету и одновременно кляня эту отвратительную привычку втягивать в легкие смертоносный дым.
Улыбается. Мечтательно смотрит вдаль. Потягивается.
"Капля никотина убивает лошадь, - незабываемо произнесла Кристина Кобелева (такая "чеховская" фамилия у неё оказалась) и рассмеялась, многозначительно поглядывая на мои губы.
- А вам бы пошли усы. Кстати, не пробовал их отращивать? - уже вполне заговорщицки прошептала Кристина, хотя в тамбуре летящего сквозь сумерки поезда следовало скорее кричать, чтобы перекрыть колесный стук, грохот и лязганье вагонной сцепки.
Тамбур постоянно заносило из стороны в сторону, и ещё спустя несколько минут Кристина удобно устроилась в моих объятиях, взвалив на меня тяжелые, разработанные бесконечным кормлением груди.
- Не знаю, как и быть. Придется, видимо, сцеживать, - бесцеремонно призналась спутница, словно невзначай прикасаясь литым бедром, всей его чугунностью.
Чувствовал я себя преотвратно. Хотелось домой, к письменному столу, к милым сердцу рукописям и одновременно предприимчиво думалось, где бы устроиться: на поиск отдельного купе мне не хватало ни опыта, ни природной сметки, а главное денег, ввалиться же в туалет было неловко и стыдно. Мимо милующейся пары то и дело сновали через тамбур, видимо, по дороге в ресторан и буфет, а также обратно вереницы пассажиров, часть которых завистливо поглядывала на Кристину и даже порой отпускала соленые шуточки.
Так прошло полночи. Стало холодно. Однообразно. Тягомотно. В объятиях появились тяжесть и снулость, словно в движениях засыпающих аквариумных рыб. Губы, казалось, стерлись от многоминутного елозенья. Подавляемое возбуждение, наконец, окончательно угасло и я, пошатываясь, сопроводил Кристину на боковую. Какое-то время мы, устроившись на верхних полках параллельно друг другу, ласкали, проходя уже открытые тропинки, не замечая невидимых, но, конечно же, осуждающих взоров нижних товарок. Однако усталость взяла верх окончательно, и тяжелый короткий сон сморил меня, едва ли на несколько минут позднее Кристины.
Утро было отвратительно. За окном купе мела сырая тяжелая метель. Я договорился с Кристиной встретиться в два часа пополудни у памятника Пушкину, ей нужно было вечером уезжать в Киев. Благополучно я нанял такси и быстро домчался до литинститутского общежития на Бутырском хуторе. Там занял комнату на этаже заочников, знакомом вдоль и поперек.
(Я заканчивал уже второй институт, сжигаемый честолюбивыми мечтаниями непременно будущего нобелиата). Мечтать ведь невредно.
В назначенный час был в условленном месте, правда, опоздав на традиционные полчаса, но, увы, Кристина так и не появилась (или же уже ускользнула, разобиженная). Никогда её больше я не видел, хотя при прощанье она вручила мне все телефоны: и сибирский, и киевский, но так я и не сподобился довести дело до рутинной развязки. Впрочем, почему не сподобился, развязка как раз и была супербанальной: никакого продолжения. Возможно, по пьяни я дозванивался пару раз в никуда и что-то бурчал в телефонную трубку, нечто долженствующее означать электрическую вспышку страсти, не это явно было лишнее.
Опять кричит.
Сколько же нас, мотыльков, слетевшихся на блеск и жар смертельного огня! Сколько покалеченных судеб, и я - не исключение. Хотя - спасибо книгам, они всегда учили, они поддерживали, они подкармливали и, что скрывать, исправно кормили все последние годы.
Хуй вам в рот, литературные бляди и выблядки последней четверти Ха-Ха века, дубль-икс века! Не оценили вы мой темперамент и профессиональное мастерство, и хуй с вами! Что ж, зато Кроликову и Калькевичу не по одной премии выдали, хотя они ни единой странички честной про себя не написали, пороху не хватило, срака у каждого тряслась, дерьмо через пищевод лезло. Ведь куда легче писать о непережитом и непрочувствованном, просто путем логических умопостроений жевать квазимозговую жвачку. Когда же надо дрочить из последних сил и выплескивать безжалостно драгоценную слизь, у подобных писарчуков сплошной бздёж: ах, тяжело голеньким перед миром! И член короток, и яйца синюшно-протухлые, и живот сыротестным фартуком.... А лицо - дело привычное - зашпаклевать можно, маску нацепить и сойдешь за путёвого. Непутевый я, непутевый, изгоем родился, изгоем жил и в срок уйду, чтоб утолить позыв голодной земли в горячечном бреду.