Даже люди консервативных и умеренных взглядов становились в оппозицию к царскому правительству, поставившему страну в безвыходное положение, несмотря на поразительное самоотвержение и мужество русского войска, несмотря на бесчисленные жертвы, принесенные народом для спасения родины от позора военного поражения.
18 февраля в столице все были изумлены неожиданным известием о внезапной смерти Николая I, последовавшей в самый разгар Севастопольской обороны и воспринятой всеми прогрессивными людьми в стране как знак неизбежного крушения самодержавно-крепостнического строя.
«Россия точно проснулась от летаргического сна», – вспоминал впоследствии один из друзей Чернышевского Шелгунов. – «Надо было жить в то время, чтобы понять ликующий восторг «новых людей», точно небо открылось «ад ними, точно у каждого свалился с груди пудовый камень».
Чувство ликования и надежды на возможность революционного взрыва, охватившее демократически настроенные круги русской интеллигенции, ярко выразил Герцен, находившийся в изгнании:
«С 18 февраля (2 марта) Россия вступает в новый отдел своего развития. Смерть Николая – больше, нежели смерть человека: смерть начал, неумолимо строго проведенных и дошедших до своего предела…
Севастопольский солдат, израненный и твердый, как гранит, испытавший свою силу, так же подставит свою спину палке, как и прежде? – спрашивал Герцен. – Ополченный крестьянин воротится на барщину так же покойно, как кочевой всадник с берегов каспийских, сторожащий теперь балтийскую границу, пропадет в своих степях? И Петербург видел понапрасну английский флот? – Не может быть. Все в движении, все потрясено, натянуто… и чтоб страна, так круто разбуженная, снова заснула непробудным сном?!. Но этого не будет. Нам здесь вдали слышна другая жизнь. Из России потянуло весенним воздухом».
Весть о смерти Николая I застала Чернышевского за работой над второй статьей о сочинениях Пушкина, которую он готовил для «Современника». В рукописи Чернышевским отчеркнут весь последний абзац статьи и написано на полях и внизу статьи: «Здесь получено известие» и «дописано 18 февраля 1855 г. – под влиянием известного события написаны последние строки».
Вот эти последние строки: «Будем же читать и перечитывать творения великого поэта и, с признательностью думая о значении их для русской образованности, повторять вслед за ним:
Да здравствуют Музы, да здравствует Разум!
И да будет бессмертна память людей, служивших Музам и Разуму, как служил Пушки»!»
Конечно, в эту минуту он думал о свободолюбивой поэзии Пушкина, о друзьях поэта – о Рылееве, о Кюхельбекере и других декабристах, «вышедших сознательно на явную гибель, чтобы разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рожденных в среде палачества и раболепия» (Герцен).
Атмосфера общественного подъема не могла не отразиться благоприятно и на судьбе диссертации Чернышевского, защиту которой Никитенко решил теперь долее не задерживать.
4 апреля Чернышевский писал родным в Саратов: «Я надеюсь скоро напечатать свою несчастную диссертацию, которая столько времени лежала и покрывалась пылью. Эта жалкая история так долго тянулась, что мне и смешно и досадно. И тогда я думал и теперь вижу, что все было только формальностью; но формальность, которая должна была кончиться в два месяца, заняла полтора года… Дело… тянулось невыносимо долго. Но теперь оно уже дотянулось до окончания».
Утверждение диссертации советом последовало 11 апреля, и Чернышевский тотчас же сдал ее в типографию.
Диссертация вышла из печати за неделю до диспута в четырехстах экземплярах. Даже внешняя форма ее существенно отличалась от обычных «ученых» трудов. «Наперекор общей замашке шарлатанить дешевой ученостью», автор диссертации, как бы бросая своеобразный вызов застывшим академическим формам университетских трактатов, освободил свою работу от цитат и ссылок на всевозможные книжные источники. Живыми, неиссякаемыми источниками были для него революционные идеи Герцена и Белинского, но разве мог он открыто указать на них в диссертации? «Я не думаю, чтобы у нас поняли, до какой степени важны те вопросы, которые я разбираю, если меня не принудят прямо объяснить этого, – писал он отцу. – Вообще у нас очень затмились понятия о философии с тех пор, как умерли или замолкли люди[20], понимавшие философию и следившие за нею».
Наступила дружная весна – быстро стаял на улицах снег, и петербуржцы, сбросив с облегчением шубы, щеголяли в весеннем платье. Теплая погода, установившаяся необычно рано, позволила Чернышевским уже в конце апреля переехать на дачу, расположенную в Беклешевском саду под Петербургом.
В эту памятную весну 1855 года, отмеченную нарастанием общественного подъема после смерти Николая I, состоялась защита знаменитой диссертации Чернышевского.
Уверенный в том, что прения будут проходить вяло и скучно, потому что предмет, о котором он писал, был мало знаком его оппонентам, Николай Гаврилович не стал даже готовиться к диспуту. И в канун этого дня и в самый день диспута он занимался редакционными делами, чтением корректур «Современника» и своим переводом английского романа для «Отечественных записок».
10 мая, ровно в час пополудни, под председательством ректора университета Плетнева начался диспут. Официальными оппонентами были профессора Никитенко и Сухомлинов. Среди слушателей присутствовали близкие, друзья и знакомые Чернышевского: Ольга Сократовна, Пыпин, Анненков, Введенский, Краевский, поэт Мей, Панаев, Сераковский, Шелгунов, земляки: И.В. Писарев, А.Ф. Раев, И.Г. Терсинский.[21]
Описание этого знаменательного дня сохранилось в воспоминаниях Н.В. Шелгунова. «Задолго до публичной защиты, – пишет он, – о ней было уже известно в кружках, более близких к автору… Небольшая аудитория, отведенная для диспута, была битком набита слушателями. Тут были и студенты, но, кажется, было больше посторонних, офицеров и статской молодежи, Тесно было очень, так что слушатели стояли на окнах. Я тоже был в числе этих, а рядом со мной стоял Сераковский (офицер Генерального штаба, впоследствии принявший участие в польском восстании и повешенный Муравьевым)… Чернышевский защищал диссертацию со своей обычной скромностью, но с твердостью непоколебимого убеждения».
Оппоненты не сумели выдвинуть никаких веских возражений по существу. Прения протекали именно так, как предполагал Чернышевский. Отметив целый ряд неоспоримых достоинств диссертации, Никитенко тем не менее попытался отвергнуть ее философскую основу и защитить «незыблемые цели искусства, установленные существующей эстетической теорией». Возражая ему, Чернышевский с легкой иронической улыбкой на губах говорил о господстве рабского преклонения перед устаревшими мнениями, о предрассудках и заблуждениях, о боязни смелого, свободного исследования и свободной критики. «Только этим обстоятельством, – сказал он в заключение, – и можно объяснить, что в нашем образованном и ученом обществе держатся до сих пор устарелых и давно уже ставших ненаучными эстетических понятий… Они уже отжили, и их надо отбросить».
Вся процедура защиты заняла не более полутора часов. «После диспута, – пишет Шелгунов, – Плетнев обратился к Чернышевскому с такими словами: «Кажется, я на лекциях читал вам совсем не это!» И действительно, Плетнев читал не то, а то, что он читал, не было бы в состоянии привести публику в тот восторг, в который ее привела диссертация. В ней было все ново и все заманчиво: и новые мысли, и аргументация, и простота, и ясность изложения Но так на диссертацию смотрела только аудитория. Плетнев ограничился своим замечанием, обычного поздравления не последовало, и диссертация была положена под сукно».[22]
Можно было положить под сукно «Дело о магистерском испытании» Н.Г. Чернышевского, но уже нельзя было замалчивать великие идеи, провозглашенные в его диссертации.