ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Здравствуйте, я - книгопродавец. Мое отличие от писателя такое: он скажет "Игорь Сергеевич", я бы сказал, я скажу "Угорь Сергеевич", потому-то и попал я в штаб, вызванный в строевую часть студент гуманитарного факультета университета, и оставленный в кабинете начальника строевой части, досконально знавшего русскую философскую традицию и оставляющих свои заметки о ней повсюду, на разглаженном своем воротничка, на картах учебных действий, на специальных документах, идущих даже на подпись к командиру части, а также повесившего под официальным портретом плакат с высказываниями и суждениями, пытающимися сплавить воедино в отношении и в присутствии фермента русскости кантовский опыт и спинозистскую геометрическую этику в одном безначальном временящемся опыте, принимающегося расхаживать, испещряя своими заметками типа "никакая ни экзистенцфилософия", разнообразные, подлежащие строгой каталогизации, бумаги, и в пылу своих мыслей, разбуженных после юмовской спячки, указавший мне на необходимость сначала закрыть дверь с обратной стороны, затем подготовить для начальника штаба, в самом безусловном и необходимом смысле занятого непосредственно самим мышлением, а не терапевтическим истолкованием его подручных средств только имеющего дело с самой сутью мышления безо всяких символических посредников и философии откровения, от знакомства с которой он уклонился, спасая этим нечто в своей душе, так неожиданно и выразительно, что как лягушачья кожа, сняли с него в вечер в углу комнаты, которую мне изнутри собственного мотива потребовалось убирать, что я, охваченный жаром мысли, устремился ночью из казармы в штаб, старые грязные майорские погоны, которых я и залучил, убирая кабинет, и которые мы ночью и перешили на сержантскую гимнастерку смуглого, с крючковатым носом Борхеса, трактат на соискание магистерской диссертации в академии генерального штаба, в котором мне предлагалось разрешить то непосредственное взаимно-однозначное соответствие, отражение друг в друге и взаимное отображение бытия и времени, причем "с помощью одного только циркуля И линейки" находясь между ними таким невысказываемым образом, что и Джойс, условно принявший текстовую работу за законы бытия, и Пруст ошибочно принявший законы бытия за текстовую работу, рассмеялись бы от зависти, так как в награду мне вменялось освобождение от армии, туманящееся звукорядом уступок, каковая работа и совершалась мною вдохновляемым созерцанием из штабного окна моих сотоварищей, совершающих мистерию вечного своего бега, находится вне которого, уйти из-под пяты которого было совершенно невозможно, на который взирал я со священным трепетом, как на содержащую в себе и ужас и спасительное рябь действительности, новую чувственность и новый рассудок даже созданный гением мышления нового времени, и страх и трепет эти были так велики, что заложили в начало моего труда, то что потом будет поименовано неслыханной смелостью, полагая в качестве объект-предмета, постоянного и неизвестного, эстетики, являющейся по прежнему и в единственном своем определении мать этики, являющейся ее ребенком, дебильно переставляющим шашки в игровой комнате дурки, сумасшедшего языкового дома, куда заточена этика, по приказу армии, распространяющей тюрьму ее живительное бытие, переполняющееся через свою границу, в сам бег, являющийся всеобщим мышлением, перебирающимся с языка на язык, из всеобщего в особенное и обратно вязко, так что в ходе своей текстовой работы я постоянно выдвигался в ничто бега, шаг за шагом раздвигая его пустоту, которая сама расступалась передо мной, уступая мне дорогу, смыкавшуюся за мной, истирая все мои следы, так что если бы кто захотел меня спасти, изъять из обращения текстовой работы, то он не смог бы этого сделать так как был бы лишен возможности проследить мой путь, поглощавший меня в письме, в котором надежно я прятался и обустраивался, своего рода тихую комнату, стаскивая туда редко имеющиеся в наличии, блестящие, иногда попадающиеся, тускло поблескивающие в речи представления, образы, выражавшие мое бытие в армии в соответствии своей истории и психологии стремящиеся построить рациональную теорию внешней формы присутствия в заботе о колибри, ожидании ее, зажгущую одним только крылом своим армию, из потерей все тогда будут опасаться, бежать из щелей временной основы человеческого присутствия истиной художественного творения, из этой вещи, мыслимой и одновременно мыслящей стороной которой является письмо, протяженной же и одновременно длительной временящаяся письменность, в которой я отыскал то первичное фундаментальное суждение, на котором основывалась вся метафизика с прогреческого ее времени, быть может, излишне пристрастного: "Есть колибри, следовательно, я существую", показывал я также, что колибри есть та, что извлекает ответ из самого вопроса, мужчину из женщины, женщину из мужчины, истину из метода, метод из истины, слова из вещей, вещи из слов, наконец, бытие из времени, время из бытия, и кто ее словил, тот все это может проделывать с легкостью, показывал я, наконец, что колибри, только лишь пролетев над письменностью, может обратить ее в письмо, что одна колибри способна заменить собой всю литературу и что ее присутствие, мерами прерывающееся, мерами непрерывное и означает для людей существования повседневности от и до естественной смены дня и ночи, что время показывает не часы а колибри, которая одна способна совершить путь от времени к бытию и обратно, причем в обратном ее пути ошибочно усматриваем мы сущность письма, если же Я правильно ведет себя в лабиринтах взаимнооднозначных соответствий времени и бытия, сознавая, что этот лабиринт из стенок взаимно-однозначного изображения пространства и времени, покоящихся на основаниях текстовой работы в отличии от бытия и времени, покоящихся на совместно-раздельных основания и мышления, посредством которых только и есть суждение, вываривающееся в котле, в котором на деле вываривается солдатской кашей письменность, как на фундаментальную структуру повседневности, онтологизация которой осуществляется колибри, указывал я на то ветхое строение на заброшенной части территорий, которое поручено было нашему взводу для уборки территории как бисквит, обильно присыпанное экскрементами, возобновляющиемися каждое утро, ведь именно на утро цивилизации, освобожденные, от утренней зарядки сущностью техники, так как имели непосредственное к ней распоряжение, безвольно отданное Борхесом, мы делали поворот к этому строению, где должны были приводить это временящееся бытие в соответствие представлении о территории руками, в отсутствие инструментов, голь-на-выдумки-хитра приспособлениями очищать это строение нашего мышления, существующего самим представлением о территории в попытках мыслительных экскрементов, вращающихся внутри внутренней формы белизны культуры в качестве совершенства аристотелевской эстетики, лотерейного колеса, разыгрывающего среди филологов культурные экскременты, я показывал как утром, обливаясь от холода, в очищенной частично части строения, мы сидели около костра, совершая круг собирающего начала той состоящей в наличии повседневности, которая обводила пестрой корой действительности ядра армии, из коры которой только доставалась занозе познания, кольнувшая через кору в чувственность армии, эманацией которой является всякая новая чувственность, наконец, которая опускалась на армию, как веко опускается на глаз, как дымка опускается на поля, тем самым мы вырабатывали устойчивое количество теплоты, соответствующее насыщенной термодинамическими формулами и построениями песне песней колибри, которой соответствовало само термодинамическое устройство мира, и в зависимости от которой изменялась энтропия, когда остриженный солдат-учитель физкультуры в повседневности повествовал о том, как вытягивались перед ним дети, воспринимая его абсолютно всерьез, исполняя любые его суждения, и делал это в форме изумительного по своей информативности бреда, в котором еще улавливались трели колибри, невиданно влетевшей в певчую прорезь его сознания, оставившей там несколько легких кружащихся перышек, так, что все целовали его речь, а затем ходили вокруг строения, уступая друг другу участок за участком для тщательной очистки, тревожась друг за друга и неприступая к делу, чтобы не стронуть с места ледник армии, окаменевшиеся массы экскрементов текстовой работы, онтологизация которых лишь присоединяет нас к ним, и это хождение, рассеянное стояние на ступеньках собой одно лишь то, что мы водили вокруг, видя перед собой нечто иное, нежели это строение, оно лишь ход в необратимость времени дома-колодца, хотя и запакованного нами в саркофаг из бетонных блоков-слов, по поводу которых Джойс и Пруст, помниться, сомневались, как их можно было свезти, словить и устроить из них весь этот саркофаг, внутри которого Борхес служил панихиду по дому-колодцу, окруженному мышлением жерлу из которого расстреливались буквами алфавиты, паля картечью по воздуху, ускользающему от определений в духе абсолютной заполненности и непроницаемости, в пространной своей речи Борхес открывая вневременное его равностояние, не спадающее по проекту удерживающих его механизмов текстовой работы составляющихся из дома культуры, бассейна и автобуса, вокруг которых то и ходили, в которых заглядывали, в которых себя самих видели, находящихся в доме культуры, в бассейне, в автобусе, и видя себя, мыслили соответственно, уступая друг другу участок за участком места текстовой работы, когда я ощущал себя мельчайшей пылинкой опыта телесности в космосе телесности, пылинкой-словом на побережье безбрежного океана литературы, и нахожу в себе силы перебить это вдохновение и поставить точку, а ее затем запустить камешкам по волнам литературы, так, что он только будет тихо подпрыгивать несметное число раз и никогда не утонет, ведь я сюжетов не изобретаю, с тем и отдал я свой трактат "Бытие и время" двум ефрейторам, служившим от века в строевой части за загородкой от кабинета строящего их начальника, которым в его молчаливое отсутствие, прогуливающегося лесными, тропами возле территории части речи, по которым мы бегали марш-броски, которые он просил в книгу от этих тропах не вставлять, и имели полное право исправлять текст, хотя этим правом пользоваться только один из них, Шеллинг, неисправимый формалист, отстукивающий этот мой текст на машинке, и вставляющий всюду где только позволяло место, и запрещало его желание стучать по клавишам, уменьшительно-ласкательный суффиксы, каковое действие показывало мне вдумававшемуся в него и прочно в нем засевшему, соразмеряя его с собственной телесностью, показалось мне наиболее совершенным из всего, что я видел в армии, осталось для меня необходимым критерием истинности, каковое впечатление произвел на меня этот ефрейтор, румяный, новогодний с иголки одетый, номинальный гений этого мира, отяжелевшее к подбородку, не имеющее выхода силой мужчины в беспредельное лицо которого, просветляющееся и комментирующее свою в высшей степени конечность, обретало свежую молодую плоть в конструировании уменьшительно-ласкательных суффиксов, снимало своей собственный небритый оттенок неряшливых литературных штудий в своей аппетитной с иголки пригнанной и поддогнанной новогодней форме, зимней, прекрасной, какой я еще даже не видел, не то чтобы не носил, поскольку у нас у всех еще была летняя форма одежды, никакого видимого интереса не проявлял второй постарше ефрейтор, имеющий свое прочно ему закатившееся отношение к текстовой работе такого вида, неоднозначно описываемой в терминах каталогизации, но проясняющее сознающий ее безусловную, хотя и необеспредпосылочную, необходимость для поддержания незримого равновесия текстовой работы, общественного договора, руссоистскую структуру которого все еще можно было различить, один раз попробовал он был впечатать абзац какого-то настолько неуклюжего, текста, ряда простых слов, значения которых бесконечно утяжеляются, вписываются со строгой определенностью, хотя и без определенной цели, так что слова складываются в грамматические предложения, склеивающие текст, значение к которому присоединяет, прикрепляет сам читатель сам, выступающий в качестве первописателя, которого здесь и теперь комментирует автор, но я только рассмеялся, хотя и с должной степенью перечеркивания улыбки что заставило его слог еще более одеревенеть и перейти в самозаконную полосу изумительного бреда, которым он впоследствии заполняли обосновывал увольнительные записки, необходимые им обоим, и которые Шеллинг из уважения к нему никогда не подписывал, каждый из этих писарей изымал нечто ему близкое из первичных элементов устройства территории, так что основная задача по вменению им представлений о письменности, оказавшейся всего-навсего рассеянием опыта телесности романтика, возводящего в суть дела мышления наблюдение в замочную скважину вслушиванию за тем, как романтик рассеивает свой опыт телесности, и наконец, потрепав меня по плечу речи один пожелав проявить побольше продуктивной способности воображения, другой усилить рефлективную сторону трактата, отпустили меня, пожелавшего было предупредить об опасности новогоднего ефрейтора, которая по моему мнению, грозила ему со стороны другого ефрейтора, склонного, как мне тогда казалось, к доносительству начальнику строевой части, который пообещал при мне как-то, что до командира части этот донос уже конечно не дойдет, но, быть может, дойдет до начальника штаба, мне же не хотелось так рано отпускаться в казарму, а еще хотя бы немного побыть в строевой части, поработать над трактатом, который у меня отобрали, обозначить внутреннюю связь параграфов, рубрик, написать предисловие и как в зеркале отразить его в заключении, найти соответствующий язык для написания в недалеком будущем второй части трактата ''Время и Бытие" и вообще прочно, еще более строго чем посредством понятий, зафиксировать тот вид бытия, в котором конструируется сущее армии, опровергающее аристотелевскую линейную концепцию времени, в аспекте непоставимости, в духе свободы. После того как остался незамеченным мой трактат, позволяющий мне, в духе философии откровения говоря, претендовать, по крайне мере, на должность заместителя начальника штаба в иерархии отцов Армии, после того, как были обойдены вниманием мои статьи в казарменной стенгазета, в которых вероятно был усмотрен скептический дух мистицизма, и, наконец, никто из литературных героев, в бреде которых я надеялся встретить понимание и вызвать революционные преобразования в их умах способных только огрызаться с автором, да честить его на окраинах текста, но свято, святее чем пост, святее чем автор, соблюдать всякий диалог, но встретил понимание только у логика-флейтиста, отвечающего на всякое вопрошание неизменный ''надо опорожнится" с легким придыханием панречевой концепции интеллигенции, и у корейца-историка, обладающего также незаурядными способностями филолога, такими, что обходясь без мата, он находил соответствущий язык для распознавания смысли под игом армии событий, ими обоими приветствовалось мое желание найти соответствующий язык для написания "Времени и Бытия", зародившегося своим замыслом еще в начале нового для меня времени, когда имея счастье из окна только созерцать вечный и неизменный бег, постоянный объект армейский эстетики, и вслушиваться в суждения типа, что человек есть машина из бега состоящая, для бега предназначенная, и что космос есть бег и что все во имя бега а сам бег от бога, философия откровения которого преподнесена мне на тарелочке, разжевана и В РОТ положена, на той, самой, что одна из многих сушится на крючках сушилки для сапог, в виде решения, воплощающегося в том, что я выписал из дому кинокамеру с многочисленными ее принадлежностями и, когда она была получена, выбил у Джойса, вошедшего в мое третье состояние, право пользоваться ею, непременно все это согласовав с Прустом, что уже не представляло никакого труда, так как с ним я столковался, что буду снимать учебный фильм о том, как необходимо искать утраченное армейское время, как, наконец, осуществлять его каталогизацию, я даже пообещал Прусту, что если эта моя текстовая работа получит ход и привлекательность, я украшу внутреннее помещение штаба стереоскопическими фотографиями, в фотошоках которых будет храниться утраченное, найденное, надежно каталогизированное время, опознанное, и муляжи тех, кто его утратил, образа литературных героев, дело чуть было не испортил Борхес, очевидно догадался, что это дело основано на свободе, который решил вокруг показать свою власть над литературой, но я его успокоил тем, что пообещал снять его и других еще сержантов какие только пожелают, и они тоже останутся в вечности, вообще говоря, стоило больших трудов убедить общественность, что ожидающая материализация и их ответственности существенно отличается от материализации категорического империтива в системе трансцендентального идеализма Шеллинга и не встраивает во временящийся опыт электрод категорического империтива, я доказывал посредством византийской риторики, что занесение их в каталог вечности на вечное сохранение не только необходимо для общего дела, но и совершенно безопасно, безболезненно и что никто и не успеет испугаться, и со следушего дня я приступил к съемкам, тому разговору с армией, который соответствовал трактату "Время и Бытие", языке, расстраивающим неписанную речь, команд, возгласов, приказаний, с которыми я теперь кропотливо работал, расставляющими части армии в мною предназначенном порядке, поворачивая ее без опаски к ней прикасаясь, разглядывая то одни, то другие ее стороны, улавливая и заносы в вечность улыбки оживающих в пределах кинокамеры литературных героев, припоминающих похождения о гражданской жизни, связанные с теорией государстве по отношению к мертвенному покою которых армия обнаружила некоторое движение, стронулась с места, начала медленно и целеполагающе, с той же точностью и практичностью немецкого языка, отдавать, фабриковать приказы, приказания, распоряжения, сходить шаг за шагом, царственно, в поддерживаемой и развиваемой представлениями мантии, с ума, лестница к которому имеет вполне ограниченное число ступенек, так, что мы могли рассчитывать на успех, каждый нацеливая свой черный квадрат на фиксирование в его тонких слоях и пленках таких до этого устойчивых, не обнаруживающих ни на какой пленке самой высокой чувствительности, по меньшей мере удваивающей их существование, элементов, которыми то собственно и присутствовала армия, частей речи, склеивая которые в определенные грамматические сочетания, можно было выцедить чистую сущность бега, которая тут же рассеивалась, улетучивалась, срываясь в воздух атом за атомом, создавая в воздухе тем самым питательную среду для улыбок, из него происходящих вдыханий подлинного его состава, в особенности улыбки стриженного здоровой яйцеобразной формы головы академика в очках, занявшегося после фундаментального цикла лекций деятельность по разогреву газовой лампы посредством скорее излучины рта, одной из мелко его изобразивших, культуры междуречья и цивилизации смеха, чем сильными руками своими, непосредственно, к чему и призывая, на чем и настаивал другой ефрейтор, руками разогревающий лампу, переполняющуюся огнем из черного квадрата, от которого приходилось бежать мне впереди совершающегося бега с оружием и в противогазах, в мнимое место якобы за территорией, на деле представляющей из себя остров, покоящийся на трех частях речи, где и должны были состояться стрельбы, на которых впервые должен был быть опробован соответствующий язык, найденный для второй части фундаментального трактата, опробован на всей части, к которой что-либо во мне принадлежало как часть принадлежит к целому, и везде искрилась письменность смеха, становящаяся доступной в своей открытости даже для офицеров, от которых временно и слегка сущность армии закрывалась черным квадратом, так что даже литературные герои стали вовлекаться в какие-то сцены, нечто эпизодически разыгрывать, поглядывая все еще на авторов, подбивать что-нибудь ногой, наставлять друг другу рожки в кадре, находящимся перед черным квадратом, а Джойс даже погеройствовал, подняв с места учебную неразорвавшуюся гранату, которыми забрасывалось мышление, этими словами со смещенным центром тяжести, и разорвал ее в своих руках, испытавших законы бытия, как в детстве, и пошутил, забросив учебную гранату в куст под которым с другой стороны в общем-то и не прятались два литературных героя. Решительное противостояние сущности армии, окрыленное этим успехом, не замедлило себя долго ждать. Состоялся караул, на учебных тренировках которого я уже вел съемку, не используя силу черного квадрата, в порыве скептического своего мистицизма рассоединявщего армию на составные части, бассейн, автобус, дом-колодец, дом культуры, из-под которых успевала выскочить колибри со мной в руках, а напротив, осуществляя накачку своего индивидуального черного квадрата, позволил изображению армий существовать моим посредством, превращая себя в индивида, единицу письменности, амебообразно и не помышляющую о сценарии съемки этого изображения, тяготение которого к черному квадрату пересиливает изображение, все это я делал с тем чтобы найти в себе силы не только прочесть захваченную мной в караульное помещение книгу Эйнштейна, где в одной из статей было первое изложение теории относительности, выписанную мною из дома, то есть захваченную из места, на деле находящегося незадолго до дома культуры, обнимающего это медициной своего дыхания, но и так совершать письмо этой книги, так как книга Эйнштейна была написана в том смысле, как я ее читал, что была указанием того, чему, какому представлению должна соответствовать подлинная книга, письмо которой было необходимо для того, чтобы различить книгу, о которой мечтал Эйнштейн, разводящий сегодня караул по местам литературных жанров, с той книгой, которая описывает действительный путь от времени к бытию, как это в молодости пытался сделать начальник строевой части, теперь специально поставив эту задачу перед двумя ефрейторами, которая, конечно, изнутри их собственного мотива перед ними не стояла, и у них на нее не стоял, делал я это, когда сменившись с поста у знамени части в самом центре прорвы, куда ставили только тех кто мыслил повседневно не в рассыпавшихся ее частях, пассивно маневрируя от одной части к другой, а мыслил ее всецело, так, как они могли нечто натворить, ожидая встречи, на постах, где еще какие-либо события могли имитироваться, колодой в полной форме и в снаряжении и с оружием громоздился я в комнате отдыха, где включен был свет, на мраморных полосах-плитах-стеллажах-подставках-для гробов-ровных-и-длинных письмом, мертворожденным в утробе, которой запрещено отказываться от переваренного, а велено носить его в себе в качестве общезначимого, был ритором, рот которого с одной стороны был забит, заложен камнями слов, с другой стороны в попытках своих вздохов и выдохов умео демократически управлял звукорядом сна, между делом умудрившись состряпать ПИСЬМО книги, о которой даже и не мечтал Эйнштейн, которому первому приснился символ, пылинка рассеянного опыта телесности в лучах письменности, движение которой в себе самом обнаруживает не гравитацию даже, а то, что с ней происходит под воздействием этой пылинки саму теорию гравитации, в условиях которой и обращался, восходил и заходил в армии центр моего Я, всего лишь следом, придорожной пылью пролеска, проложенного на переферии этого центра так, что я в качестве путника, который по нем двигается от времени к бытию, и достигает цели только в том случае, если он действительно забыл зонтик, за счет чего посредством проселка моей самости и вращается этот центр, когда я раздумываю над опытом который мастерски и наиболее убедительно все это осветил, включив гравитацию внутри караульного помещения так, что увлекаемый теорией гравитации, поднялись мы часть за частыю во всем своем снаряжении из . своих саркофагов спального помещения классической караулки, и с тревогой построились перед прапорщиком Джойсом в ожидании новой поэтики, без штанов, и в верхнем кителе, выведшего из своего кабинета в караулке оторвавшись от своей эпопеи, и проверившего наши знания уставов несения караульной службы в литературе, убеждая нас в справедливости ученого незнания, особенно внутри караульного помещения, где вся литературная критика должна соблюдаться неукоснительно, посадившего нас за многократное переписывание Вергилия, в котором мы, по его мнению должны были восстановить первичный, написанный прозой текст, "Эннеад", и наиболее в этом смысле ответственная задача была поручена мне, откомандированному на пост у самого знамени, где медленно, но верно обращался я из литературного героя в манекен сюжета и на этом не останавливаясь превращаясь в замысел автора, не задерживаясь, наконец и в нем, питался той клеточкой его тканей, в которой он был узаконен римским правом так, что я видел только светлеющий с приходом дня коридор и черту, за которую никто не должен был перейти к знамени, где громоздился над землей чудовищный Вий, что безобразным истоком литературы ударял копытом по гулкому коридору, впечатляя даже встречавших и сменявших меня исступлением моей текстовой работы, и чудо свершилось: какой-то штабной солдатик направлялся к черте, я надеялся, что сейчас он повернет в какую-либо комнату коридора, на что я отвечал ему предупреждающим о стрельбе криком, звук которого состоялся только а глубине моего мышления, на который он ответил чудовищным смехом, и я прогрохотал совершенной мыслью автоматической очереди, расталкивающей забродившие по стволу руки расходящимися кучно и меткими словами-метками, словами-дурами, словами-дураками, так, что я знал лишь то, что я перекидываю в ладонях горячую картофелину, и когда мой сменщик на этот раз прибыл на пост вместе с Джойсом, я облегчено вздохнул, расслабленно улыбнулся лежавшем у черты рукописи прозаического текста "Эннеад". Я был сам кинокамерой, в нее себя заточил, и мне объявили благодарность. Мой черный квадрат правда только трясло на ухабах пути от времени и бытию, и в тексте это видно. Как великий полководец, встречал я рассвет не над территорией только, а настоящий рассвет на посту у складских помещений, в форме генералиссимуса, в которой предназначено стоять у овеянного пороховой славой знамени. Кинопленка проявлялась в душевой комнате, которой в казарме пользовались только сержанты. Пленка проявилась черным квадратом, вокруг нее стало светло как никогда. В казарме же отключилось освещение, и не работало в течение нескольких дней, так что по вечерам невозможно было надзирать и наказывать. Я лежал на кровати и видел все. Где-то кто-то бренчал на гитаре. Все сбывается в объяснении. Книга-кинокамера, из объектива которой вылетает колибри.