Рама у кровати из Помпей обита бронзой и со стороны, обращенной к столу, богато, хотя и не сплошь, выложена серебряными квадратиками с чернью. Прекрасный образчик украшенных кроватных грядок имеется в Нью-Йоркском музее: в литую бронзовую полосу вставлена пластинка с гирляндой из оливковых листьев и ягод, обведенной геометрическим узором. Узор этот, листья и стебельки, выложены серебром, а ягоды – медью[70]. В том же музее хранится кровать, которую ошибочно собрали, как сиденье. Широкая деревянная панель, вделанная в верхние цилиндры точеных костяных ножек и обрамленная двойной грядкой (вверху и внизу), украшена по краям львиными мордами (тоже из кости), а в середине – веселой инкрустацией из разноцветных, красных, белых и желтых, стеклянных кубиков[71].
О том, что для облицовки кровати брали слоновую кость, черепаху, золото и серебро, мы узнаем из литературных источников. Ловкий раб, прислуживая за обедом, умел незаметно сдернуть с обеденного ложа один из тонких золотых листиков, которыми оно было обито (Mart. VIII. 33. 5). Калигула послал на казнь раба, который с ложа, выложенного серебром, сорвал серебряную пластинку (Suet. Cal. 32). Плиний говорит, что уже давно кровати для женщин сплошь покрывали серебром; но «Корнелий Непот передает, что до Сулловой победы в Риме было только два обеденных ложа, отделанных серебром» (XXXIII. 144 и 146).
В ходу была и отделка кроватей фанерками из дерева. Плиний перечисляет ряд деревьев, из которых эти фанерки нарезали (XVI. 231), но так как в связи с кроватью упоминается только клен, то можно думать, что для фанеровки кроватей употребляли если не исключительно, то преимущественно это дерево. «С этого вот и начали деревья служить роскоши, – вздыхал Плиний, – дорогим деревом одевают, как корой, дешевое» (XVI. 232). Для фанерок шел клен той породы, которая росла в Истрии и Ретии; Плиний ставил его сразу вслед за драгоценным «цитрусом», так как клен этот тоже славился рисунком своей древесины: «волнистое расположение пятен» на нем напоминало павлиний хвост (XVI. 66), и кровати, оклеенные фанерками из этого дерева, назывались «павлиньими» (Mart. XIV. 85).
С половины I в. до н.э. в моду стала входить облицовка черепахой. «Разрезать черепаховые щиты на пластинки и одевать ими кровати первый придумал Карвиллий Поллион, человек расточительный и богатый на выдумки, когда дело касалось роскошества» (Pl. IX. 39).
Характерное для многих слоев римского общества того времени отсутствие вкуса, подмена простого и в своей простоте прекрасного обильной и не всегда гармоничной орнаментировкой, уважение не к вещи, а к ее стоимости, – все это на примере кроватей с черепаховой инкрустацией сказалось чрезвычайно ярко. Плиний, у которого возмущение современными ему нравами стало литературным приемом, начав с осуждения фанеровки деревом, так изображает порчу вкуса у своих современников: «…недавно в царствование Нерона дошли до чудовищной выдумки: уничтожать с помощью раскраски естественный вид черепахи и придавать ей сходство с деревом… весело бросать деньги на забаву и забавляться двойной игрой: во второй раз смешивать и искажать то, что искажено самой природой» (XVI. 232—233; IX. 139).
Мы не знаем, в какой цене стояли кровати и какие из них были дороже и какие дешевле, но что такая мебель была доступна только богатым людям, это очевидно. И застилали такую кровать тканями тоже роскошными и дорогими.
На ременный переплет клали прежде всего матрас, набитый хорошей, специально для набивки тюфяков обработанной шерстью. Изготовлением ее славились левконы, галльское племя, жившее в теперешней Бельгии. Марциал внес подушки, набитые левконской шерстью, в число предметов роскоши (XI. 56. 9) и советовал предпочитать перине левконский тюфяк (XIV. 159). Перины упоминаются у Плиния (XVI. 158); Марциал уверяет, что лихорадка не хочет покинуть Летина, потому что ей «хорошо живется с ним» и удобно спится на его роскошной пурпуровой перине (XII. 17. 8). Морфей у Овидия спит на перине (met. XI. 610). Набивкой для подушек служила или шерсть, – «видишь, сколько подушек? И в каждой шерсть окрашена в пурпурный или фиолетовый цвет!» – восхищался один из гостей Тримальхиона (Petr. 38), – или перья, и особенно гусиный пух, который вошел в употребление в начале империи. «До того дошла изнеженность, – сетовал Плиний, – что даже у мужчин их затылок не может обойтись без пуховой подушки». Очень ценился пух германских гусей (фунт его – 327 г – стоил 20 сестерций); Плиний во время своего пребывания в Германии был очевидцем, как префекты вспомогательных войск снимали с караульной службы целые когорты и отправляли их на охоту за гусями (X. 54). Наволоки делали полотняные – очень любили полотно, вытканное кадурками (галльское племя, жившее в Аквитании; Pl. XIX. 13), и шелковые: влюбленный юноша мечется без сна на пестрых шелковых подушках (Prop. I. 14), а у старухи, желающей пленить поэта, сочинения философов-стоиков разбросаны среди шелковых подушек (Hor. epod. VIII. 15-16).
Подстилка, которой застилали тюфяк, и одеяла (stragulae vestes) были вещами и дорогими, и роскошными. Цицерон, перечисляя богатства Суллова наперсника Хрисогона, помещает эти постельные принадлежности в один ряд с картинами, статуями и посудой чеканного серебра (pro Rocc. Amer. 46. 133). Зоил, разбогатевший отпущенник, при воспоминании о котором у Марциала неизменно разливалась желчь, заболел лихорадкой: просто ему хочется показать свое ярко-красное дорогое одеяло, тюфяк и подушки с пурпурными наволоками из Антинополя (Mart. II. 16); бедняга-муж, которого знобит от спящей рядом старухи-жены, напрасно натягивает на себя толстое ворсистое одеяло, сверкающее белизной на пурпурном ковре, которым застлана кровать (Mart. XIV. 147). Иногда на кровать кладут lodices – двойное покрывало, одну половину которого постилают вниз, а другой покрываются (Mart. XIV. 148). Бывали одеяла, сшитые из кротовых шкурок. Они тоже вызывали негодование Плиния: «Даже страх нарушить религиозные предписания не удерживает изнеженных любителей роскоши от животных зловещих!» (VIII. 226). Ко времени Марциала вавилонские одеяла с вышивками уступили место египетским, затканным пестрыми узорами (Mart. XIV. 150).
В Берлинском музее хранилась небольшая терракотовая статуэтка: на ложе со спинкой и сплошными подлокотниками, составляющими одно целое со спинкой, свернувшись калачиком спит небольшой пес. И спинка, и подлокотники, и сиденье обтянуты материей с вытканными или вышитыми узорами, а под этой материей имеется набивка: перед нами предок нашего современного дивана[72].
Столы нужны были для разных целей: за ними ели, на них ставили разные предметы; так же как и кровати, они служили практическим целям и, так же как и кровати, были украшением комнаты.
В атрии около комплювия находился картибул[73] – стол «с каменной четырехугольной продолговатой доской на одной колонке», по описанию Варрона (1. 1. V. 125); он помнил, что мальчиком еще видел его во многих домах. Судя по Помпеям, картибул продолжал оставаться в атрии еще долгое время спустя (может быть, обычай этот сохранялся только в провинциальных – в нашем смысле этого слова – городах Италии). На картибуле и вокруг него, по словам того же Варрона, стояла бронзовая посуда. Эти тяжеловесные предметы нуждались в подставке прочной, и память об этом практическом назначении картибула диктовала и выбор материала для этого стола, и его устройство: доска на нем может быть и деревянная, но для ножек выбирают материал более надежный – камень. В доме Обелия Фирма в Помпеях каменная четырехугольная плита утверждена на четырех ножках, оканчивающихся львиными лапами, – такие ножки часто встречаются у столов эллинистического времени. Новшеством, которое внесли италийские мастера, была замена ножек сплошной мраморной плитой; отделкой ее и занялся италийский каменотес. Овербек верно заметил, что античные мастера обнаружили больше понимания, чем художники Возрождения, старавшиеся украшать доску стола, которая, если стол служит своему прямому назначению, скрыта под предметами, на него поставленными; италийские мебельщики обратили свое внимание на ножки – ту часть стола, которую ничто не закрывает и которая сразу привлекает внимание входящего. Четырем ножкам картибула они старались придать некоторую монументальность, высекая их в виде пилястров или колонн с канелировкой и фризом; когда в распоряжении мастера оказалась свободная плоскость широкой плиты, то тут в ее орнаментировке он дает простор своей фантазии. Неизменно, правда, от картибула к картибулу повторяется один мотив: плита обязательно заканчивается крылатым чудовищем с мощными львиными лапами; напряженность этих лап с ясно выступающими вздувшимися мускулами подчеркивает и тяжесть ноши, и силу несущего. Голова же и крылья этих чудовищ трактуются по-разному: грифоны с картибула, хранящегося в Ватикане, которые спокойно сидят, словно отдыхая и еще не успев сложить крыльев после полета, резко контрастируют с грифонами на картибуле Корнелия Руфа, до отказа напрягающими свои силы под бременем лежащей на них ноши. И пространство между этими фигурами мастер заполняет обычно традиционным растительным орнаментом, но выбирает его элементы и располагает их по своему вкусу и усмотрению. На ватиканском картибуле виноградная лоза вьется по верхнему краю плиты над грифонами; в середине ее на высокой подставке стоит кратер, и двое обнаженных юношей изо всех сил тянут вниз огромную виноградную кисть; картибул из Дома Мелеагра (Помпеи) был украшен рогом изобилия; на картибуле Корнелия Руфа изваяны листья аканфа, цветы и стебли, переплетающиеся между собой в сложном узоре. С большим вкусом отделана плита картибула, хранящегося в Нью-Йоркском музее: мастер не загромоздил ее орнаментом, а свободно раскинул на широком поле побеги мягкого аканфа с листьями и цветами.