В тот же вечер, сидя в баре местной гостиницы, Билл Траппи размышлял о том, что пора бы ему податься на границу с Сальвадором или Никарагуа. Здоровье пока есть. И жажда бить всех этих красных и цветных тоже есть. Жажда быть американцем, за которого никому и никогда не придется краснеть.
Америка! Благослови своего сына на священный бой за твои идеалы, за твое сегодня, за твое завтра.
И пусть всегда он помнит, что война - настоящее время для настоящих мужчин.
Глава сорок вторая ВИДЕНИЯ ДАЙЛИНГА
Он медленно шел по дну реки, погрузившись в нее по пояс. Ему безумно хотелось пить. И хотя он видел, что по реке проплывают вздувшиеся трупы животных и людей, он зачерпнул из нее обеими ладонями воду и поднес ее ко рту. И увидел, что это была не вода, но кровь...
И он страдал неимоверно...
И мечтал страданиями искупить великие грехи свои... Из записей в его дневнике
"Я - родной брат-близнец Иисуса Христа; но самый факт моего рождения всегда держался в абсолютной тайне; обо мне никто и никогда не говорил, не писал, не вспоминал. Люди не любят вспоминать о том, что им так или иначе неприятно или может хоть в какой-то степени, хоть в чем-то помешать.
До тридцати трех лет был я безвестным иерусалимским плотником по имени Геминар* (*Близнец (латин.). безвестным я и остался. но события последних двух недель моей жизни... О!
Я вижу - вот вы там, в самом темном углу, хитро щуритесь, шепчете: "Сумасшедший!" Вы, сэр, сами сумасшедший, если смеете хоть на миг думать так обо мне. Я смертельно болен. Я вишу, распятый на кресте, и из рук и ног моих каплет густая кровь. Все болит во мне нестерпимо. Да, это так. Но я не сумасшедший, нет. Пожалуй, никогда в жизни не имел я более ясную голову...
Слушайте. Ммм... Будьте милосердны, отгоните рукой или веткой мух от ран моих. Воистину, не раны наши, не язвы наши страшны, а те, кто жиреют на них. так вот, начиналось все со святой лжи. Со святой лжи в собрании Малого Синедриона.
Мы не часто встречались с братом. Каждая встреча была памятна. Не была исключением и та, последняя. Он никогда не приходил ко мне домой, говорил - не хочет навлекать на меня гнева храмовых священников (никто ведь не знает, что мы братья, а его считают вероотступником). А тут пришел. Уже вечерело. Дневная жара спала. С улицы потянуло дымком очагов и то и дело слышались голоса соседок, которые стряпали ужин и обменивались при этом последними новостями. Брат бесшумно юркнул в мой дворик и остановился у плотно затворенной им двери. Он приложил палец к губам, призывая меня молчать, прислушался к шумам улицы. Видимо, не найдя в них ничего настораживающего, он перевел дыхание и мы обнялись. Брат мой! Он был так же высок, так же худ, так же бедно одет - ветхий хитон, сношенные сандалии. На голове - светлая повязка, перехваченная тонким ремешком, ненадежная защита от солнца и пыли. И все же лучше, чем ничего. Долго мы стояли молча, обнявшись. Слушали, как бьются наши сердца.
Вы больше не улыбаетесь насмешливо и всезнающе? Еще бы, теперь и вы видите и эти косые лучи рыжего солнца, и лиловый хитон брата, и бурый пол дворика. И крики соседок слышите один голос молодой, задорный, разливистый, другой - глуховатый, сдержанный, чуть пригашенный жизнью.
Молодой голос: Этот бродячий проповедник-то, Иисус его имя, опять на рынке сегодня твердил, что любое богатство неправедно, и его должно приравнять к воровству.
Пригашенный жизнью голос: Так-то оно так. А торговцы что на это?
Молодой голос: Известно, что - камни в него швыряли.
Брат печально улыбнулся, и тут я только разглядел, что лицо его покрыто ссадинами и кровоподтеками. Он провел по щекам ладонями и, поморщившись от боли, прошептал: "Они не ведают, что творят. Они раскаются". "А не будет поздно?" спросил и я шепотом. "Раскаяние никогда не поздно", - ответил он убежденно.
наш ужин был столь же скорый, сколь и нехитрый - козье молоко, хлебные лепешки, черный виноград. тут скрипнула наружная дверь. Я выглянул во двор - там никого не было. "Не обращай внимания, - сказал брат. - за мной давно уже по пятам ходит тайная стража". "Я боюсь за тебя, Иисус!" воскликнул я. Он улыбнулся своей кроткой улыбкой и, положив руку мне на плечо, сказал: "Разве можно бояться говорить правду? А ведь я только это и делаю, ничего больше". "Весь наш народ молчит", - сказал я. "Он спит, убежденно заметил брат. - Он спит. Но он проснется. И время пробуждения близко". Я с сомнением покачал головой. наступила тишина, которая длилась, мне помнится, очень долго. Брат дремал или спал, сидя за столом, положив голову на руки. Я думал о превратностях жизни, о будничных, маленьких своих заботах. Как и брат, я был холостяком. Но, если для него кровом было все небо, мне нужно было думать о том, чтобы мой кров не рухнул бы однажды мне на голову. Мне нужно было думать о том, чтобы было чем развести огонь в очаге - пусть хотя бы испечь пресную лепешку, и чем наполнить мой кувшин к обеду и ужину. Вдруг брат открыл глаза, и я понял, что он не спал.
- Я пришел к тебе с просьбой, - негромко сказал он. - В судьбе людей зависит многое от того, согласишься ты или нет.
- Говори, брат. для тебя я решусь на все, - с готовностью ответил я.
- Я прошу не для себя, а для людей, - он сделал ударение на последнем слове.
Я ждал. Я чувствовал необычность его обращения, но не понимал еще всю огромность его для меня самого.
- Долг, - начал он с запинкой, - зовет меня сегодня же уйти в Бетлехем и оттуда - в далекие земли. Но нельзя лишить жителей Иерусалима Глашатая истины. Я хочу, чтобы на улицы со словом правды вышел ты, Геминар. Мы так похожи, что никто и не заметит замены.
- Но я же не умею, не знаю! Что я должен делать? - почти в ужасе вскричал я.
- Говори только правду - вот и все, - Иисус поднялся на ноги. - Не надо ничего ни уметь, ни знать. Правда сильнее всего.
- Каким же богам люди должны поклоняться и верить? спросил я.
- Бог один, - сказал он. И он суть правда.
"Правда, - подумал я, - это доброта, и доверчивость, и доблесть".
- Доброта, доверчивость, доблесть, - повторил мои мысли вслух Иисус. Со слезами на глазах я бросился к нему на грудь: "Я готов умереть за тебя, брат!"
Но едва успел смолкнуть мой голос, как раздался сильный стук в наружную дверь. Послышались резкие мужские голоса: "Открывай - именем Синедриона!". "Беги!" - шепнул я Иисусу, подводя его к тайному выходу на другую улицу. Какую-то секунду он колебался,наконец решился, поцеловал меня в лоб и исчез в темноте. Почти тотчас же рухнула дверь под напором нескольких дюжих легионеров. "Держите его, это - он!" - вскричал низенький лысый мужчина, вбегая во двор. "Га-верд, - тотчас узнал я его. - Старший член Синедриона, злобный и мстительный ростовщик". Легионеры вытолкали меня тупыми концами копий на улицу. тут Га-верд стал вполголоса говорить с человеком, лицо которого было похоже на любое другое лицо, но с провалившимся носом. "Соглядатай из Тайной Стражи", - понял я.
- Ты уверен, что это бродячий проповедник Иисус? - допытывался Га-верд.
- Пусть мне отрежут язык и выколют глаза, если это не он, - горячился соглядатай. Так мы довольно долго топтались у моего дома, пока Га-верд не сказал: "Ведите его прямо в Синедрион".
Идти было недолго, но на полпути нас настигла буря. Сначала песок заскрипел на зубах. Потом он стал застилать глаза, забиваться в уши. Завыл, застенал ветер. темнота стала вовсе непроглядной. Мы остановились, прижавшись к высокой глиняной стене. Я молился, чтобы брат благополучно выбрался из города, миновав стражу и дозоры. прошло где-то около часа, прежде чем мы сумели продолжить наш путь. У меня затекли связанные на спине руки, и я попросил легионеров ослабить веревку. В ответ они ударили меня несколько раз копьями. При этом они ругались так, словно состязались в словесной хуле.
Синедрион собрался, как обычно, в храме. Римляне передали меня храмовой страже и заспешили в свои казармы. В главном зале дергалось пламя семи светильников. Во второй его половине, прямо в центре против входа, сидел первосвященник. По правую и левую руку от него расположились старшие и младшие члены Синедриона.