Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Конец столетья. Резкий крен основ.

Волненье. Что там? Выстрел. Мешанина.

Пронзительный русалочий озноб

вдруг потрясает тело мещанина.

Предчувствие серьезной новизны

томит и возбуждает человека.

В тревоге пред-войны и пред-весны,

в тумане вечереющего века —

мерцает лбом тщеславный гимназист,

и, ширясь там, меж Волгою и Леной,

тот свежий свет так остросеребрист

и так существенен в судьбе Вселенной.

Тем временем Стопани Александр

ведет себя опально и престранно.

Друзей своих он увлекает в сад,

и речь его опасна и пространна.

Он говорит:

– Прекрасен человек,

принявший дар дыхания и зренья.

В его коленях спит грядущий бег

и в разуме живет инстинкт творенья.

Всё для него: ему назначен мёд

земных растений, труд ему угоден.

Но всё ж он бездыханен, слеп и мёртв

до той поры, пока он не свободен.

Пока его хранимый Богом враг

ломает прямизну его коленей

и примеряет шутовской колпак

к его морщинам, выдающим гений,

пока к его дыханию приник

смертельно-душной духотою го́ря

железного мундира воротник,

сомкнувшийся вкруг пушкинского горла.

Но всё же он познает торжество

пред вечным правосудием природы.

Уж дерзок он. Стесняет грудь его

желание движенья и свободы.

Пусть завершится зрелостью дерев

младенчество зеленого побега.

Пусть нашу волю обостряет гнев,

а нашу смерть вознаградит победа.

Быть может, этот монолог в саду

неточно я передаю стихами,

но точно то, что в этом же году

был арестован Александр Стопани.

Комментарии жандарма:

Всем, кто бунты разжигал, —

всем студентам

(о стыде-то

не подумают),

жидам,

и певцу, что пел свободу,

и глупцу, что быть собою

обязательно желал, —

всем отвечу я, жандарм,

всем я должное воздам.

Всех, кто смелостью повадок

посягает на порядок

высочайших правд, парадов, —

вольнодумцев неприятных,

а поэтов и подавно, —

я их всех тюрьмой порадую

и засов задвину сам.

В чём клянусь верностью Государю-императору

и здоровьем милых дам.

О, распущенность природы!

Дети в ней – и те пророки,

красок яркие мазки

возбуждают все мозги.

Ликовала, оживала,

напустила в белый свет

леопарда и жирафа,

Леонардо и Джордано,

всё кричит, имеет цвет.

Слава Богу, власть жандарма

всё, что есть, сведет на нет.

(Примечание автора:

Между прочим, тот жандарм

ждал награды, хлеб жевал,

жил неважно, кончил плохо,

не заметила эпоха,

как подох он.

Никто на похороны ни копеечки не дал.)

– Знают люди, знают дети:

я – бессмертен. Я – жандарм.

А тебе на этом свете

появиться я не дам.

Как не дам идти дождям,

как не дам, чтобы в народе

помышляли о свободе,

как не дам стоять садам

в бело-розовом восходе…

8

Каков мерзавец! Пусть болтает вздор,

повелевают вечность и мгновенность —

земле лететь, вершить глубокий вздох

и соблюдать свою закономерность.

Как надобно, ведет себя земля

уже в пределах нового столетья,

и в май маёвок бабушка моя

несет двух глаз огромные соцветья.

Что голосок той девочки твердит,

и плечики на что идут войною?

Над нею вновь смыкается вердикт:

«Виновна ли?» – «Да, тягостно виновна!»

По следу брата, веруя ему,

она вкусила пыль дорог протяжных,

переступала из тюрьмы в тюрьму,

привыкла к монотонности присяжных.

И скоро уж на мужниных щеках

в два солнышка закатится чахотка.

Но есть все основания считать:

она грустит, а всё же ждет чего-то.

В какую даль теперь ее везут

небыстрые подковы Росинанта?

Но по тому, как снег берет на зуб,

как любит, чтоб сверкал и расстилался,

я узнаю́ твой облик, россиянка.

В глазах черно от белого сиянья!

Как холодно! Как лошади несут!

Выходит. Вдруг – мороз ей нов и чужд.

Сугробов белолобые телята

к ладоням льнут. Младенческая чушь

смешит уста. И нежно и чуть-чуть

в ней в полщеки проглянет итальянка,

и в чистой мгле ее лица таятся

движения неведомых причуд.

Всё ждет. И ей – то страшно, то смешно.

И похудела. Смотрит остроносо

куда-то ввысь. Лицо усложнено

всезнающей улыбкой астронома!

В ней сильный пульс играет вкось и вкривь.

Ей всё нужней, всё тяжелей работа.

Мне кажется, что скоро грянет крик

доселе неизвестного ребёнка.

9

Грянь и ты, месяц первый, Октябрь,

на твоем повороте мгновенном

электричеством бьет по локтям

острый угол меж веком и веком.

Узнаю изначальный твой гул,

оглашающий древние своды,

по огромной округлости губ,

называющих имя Свободы.

О, три слога! Рёв сильных широт

отворенной гортани!

Как в красных

и предельных объемах шаров —

тесно воздуху в трёх этих гласных.

Грянь же, грянь, новорожденный крик

той Свободы! Навеки и разом —

распахни треугольный тупик,

образованный каменным рабством.

Подари отпущение мук

тем, что бились о стены и гибли, —

там, в Михайловском, замкнутом в круг,

там, в просторно-угрюмом Египте.

Дай, Свобода, высокий твой верх

видеть, знать в небосводе затихшем,

как бредущий в степи человек

близость звёзд ощущает затылком.

Приближай свою ласку к земле,

совершающей дивную дивность,

навсегда предрешившей во мне

свою боль, и любовь, и родимость.

10

Ну что ж. Уже всё ближе, всё верней

расчёт, что попаду я в эту повесть,

конечно, если появиться в ней

мне Игрека не помешает происк.

Всё непременным чередом идет,

двадцатый век наводит свой порядок,

подрагивает, словно самолёт,

предслыша небо серебром лопаток.

А та, что перламутровым белком

глядит чуть вкось, чуть невпопад и странно,

ступившая, как дети на балкон,

на край любви, на острие пространства,

та, над которой в горлышко, как в горн,

дудит апрель, насытивший скворешник, —

нацеленный в меня, прости ей, гром! —

она мне мать, и перемен скорейших

ей предстоит удача и печаль.

А ты, о Жизнь, мой мальчик-непоседа,

спеши вперед и понукай педаль

открывшего крыла́ велосипеда.

Пусть роль свою сыграет азиат —

он белокур, как белая ворона,

как гончую, его влечет азарт

по следу, вдаль, и точно в те ворота,

3
{"b":"38411","o":1}