Я же в описании следователя выглядел на фоне остальных чуть ли не ангелом: и в материальных дрязгах отказывался участвовать, и к друзьям относился лучше, чем они того заслуживали, и умен-то я, и добр, и вообще, если бы не мои ошибочные взгляды, то был бы я отличным малым. Никогда не приходилось мне получать от КГБ столько комплиментов, как в эти недели, но я прекрасно понимал, что льстят они мне неспроста.
Вывод, к которому подводил меня Солонченко, был следующим; грешили все, кто больше, кто меньше, но главные злодеи теперь продолжают наслаждаться жизнью в Израиле и в Москве, а мне одному придется за них держать ответ - экая несправедливость! Это давление оказалось куда более слабым, чем предыдущий натиск, но зато было длительным и нудным. Лихая атака захлебнулась; противник избрал тактику осады моих позиций, подвергая их интенсивному, но не слишком опасному артобстрелу.
План КГБ, судя по всему, был прост: заставить меня усомниться в друзьях, ослабить мою внутреннюю связь с ними, а затем, уловив момент, когда одиночество и ощущение безысходности станут угнетать меня особенно сильно, вновь предложить мне искать выход в сотрудничестве с ними.
Но у КГБ был свой сценарий, у меня - свой, у них свои цели, у меня -свои, у них своя игра, у меня - своя, так успешно начатая двадцать пятого июля. И чем больше я увлекался ею, тем меньше было у меня времени и желания размышлять над аргументами Солонченко и компании.
В десятых числах августа я получил дополнительное подтверждение тому, что игра моя развивается успешно. Надзиратель принес мне очередную, положенную раз в месяц, пятикилограммовую посылку из дома и выложил продукты на стол. Обычный порядок был таков: мне давали "сопроводиловку" - опись вложенного, составленную отправителем, я сверял с ней содержимое посылки и расписывался в получении. Но на сей раз надзиратель протянул мне лист чистой бумаги:
- Сами составьте список продуктов и распишитесь.
Я запротестовал: ведь видеть почерк кого-либо из родственников -единственная возможность убедиться, что он еще жив.
- Таков теперь новый порядок, - сказал вертухай.
Вскоре выяснилось, что новшество это почему-то не распространилось ни на моего соседа, ни на других обитателей Лефортово. Пока же, делать нечего, я стал составлять опись и тут же обнаружил, что все этикетки оторваны, -узнать сорт сыра или название зубного порошка было невозможно. Я обрадовался. Еще недавно КГБ сам объяснял мне через Шнейваса, как передавать информацию с воли, заранее договорившись с домашними о том, что будет означать тот или иной продукт и о чем скажет то или иное его количество. Я тогда признался ему, что не додумался до этого, но теперь стало ясно: они не верят мне и подозревают, что у меня есть связь с волей. Стало быть, я получил еще одно убедительнейшее доказательство тому, что мои "оговорки" и о Лернере, и о том, что никто не арестован, соответствуют действительности.
Потерять возможность лишний раз увидеть почерк близкого человека было, конечно, обидно, но я убеждал себя в том, что приобрел вместо этого нечто большее: уверенность в правильности моей стратегии. Если бы между догадками, которые я выдавал за достоверное знание, и истинным положением вещей на воле были противоречия, следователи не сомневались бы, что я блефую, и не пытались столь явно пресечь мою связь с внешним миром.
Между тем кагебешники продолжали демонстрировать вновь и вновь, насколько они поверили мне. Во второй половине августа с интервалами в несколько дней последовали три обыска, беспрецедентные по тщательности. Забрали на проверку все библиотечные книги и мои записи, отклеивали каждую этикетку с вещей и продуктов, складка за складкой прощупывали одежду, простукивали стены, жалкую тюремную мебель; с помощью одного прибора искали металлические предметы, с помощью другого - полости в дереве... Я держался спокойно, стараясь скрыть радость и злорадство, и лишь время от времени бросал им:
- Да что мы, прятать не умеем, что ли? - или нечто иное в том же духе.
Но сосед мой в раздражении сказал ищейкам:
- Четвертый год в Лефортово, а такого не видел. Что вы ищете здесь, приемник?
Главный среди них внимательно посмотрел на него, схватил за руку и быстро спросил:
- А почему вы заговорили о приемнике?
Бедный Михаил Александрович страшно перепугался. Сразу после обыска его вызвали на беседу; вернувшись в камеру, он долго настороженно присматривался ко мне, а вечером, во время игры в домино, вдруг тихо сказал:
- Или я ничего в людях не понимаю и вы совсем не тот, кем кажетесь, или наш КГБ сам себя свел с ума шпионскими историями. Приемник - придумать же такое!
Он фыркнул, но объяснять ничего не стал. Впрочем, я и не спрашивал, только посоветовал ему:
- Не принимайте все это близко к сердцу, Михаил Александрович. Ведь вас жена ждет. Кстати, ваш ход.
А через несколько дней, когда мне пришлось в очередной раз утешать его, расстроенного семейными неурядицами, отвлекать от тяжелых мыслей, он вдруг сказал:
- Говорят, вы готовы родного отца продать, только бы увидеть свою фамилию в западных газетах. Неужели это правда?
- Судите сами, Михаил Александрович.
Наши отношения продолжали носить тот же осторожно-ровный, полуприятельский характер.
* * *
Единственным трофеем, который кагебешники захватили в результате серии обысков, была маленькая скрепка, завалившаяся когда-то за подкладку пиджака. Скрепка - предмет металлический, острый, а потому для хранения в камере запрещенный. Пиджак у меня был старый, с многочисленными дырами в карманах, и провалиться сквозь них мог и пистолет, не то что скрепка. Однако когда меня привезли в тюрьму, то всю одежду тщательно проверили и не нашли ничего подозрительного. Сейчас же Петренко грозно вопрошал:
- Откуда у вас скрепка?
- Я за качество работы ваших служащих, обыскивавших меня после ареста, не отвечаю. Вы, кстати, сами там присутствовали, - напомнил я ему, - и должны были контролировать своих подчиненных.
Петренко пропустил все это мимо ушей.
- Не хотите жить с нами в мире - пеняйте на себя; будете строго наказаны.
Стало ясно, что скрепка для них - только предлог. Я не знал тогда, что незадолго до этого, в середине августа, следственный отдел КГБ СССР направил руководству тюрьмы официальное письмо с требованием пресечь мою связь с волей, но понять, что история со скрепкой - реакция на эту несуществовавшую связь или даже месть за нее, было нетрудно.
Опять идти в карцер мне не хотелось; я решил предпринять кое-какие превентивные меры и при очередной встрече с Солонченко заявил:
- Мне это распределение ролей на доброе следствие и плохого Петренко надоело. Раньше - зубная щетка, теперь - скрепка. Петренко, конечно, откровенный антисемит, но я понимаю, что действовать независимо от вас он не может. Если меня снова посадят в карцер, я буду рассматривать это как очередную попытку следствия давить на меня и откажусь выходить на допросы вплоть до полной смены всех семнадцати следователей.
Солонченко молча выслушал меня и что-то себе записал. На следующий день я повторил то же самое в заявлении на имя Генерального прокурора.
Срок между составлением рапорта о нарушении и постановлением о наказании по закону не должен превышать десяти дней. Где-то на восьмой день, во время обеда, в камеру ворвался начальник тюрьмы. Я не сразу узнал его: Петренко был в гражданском костюме и плаще, возбужденный и запыхавшийся.
- Щаранский, - торопливо заговорил он, - есть ли у вас какие-нибудь претензии к администрации?
- Конечно, есть.
- Какие?
- Ну, например, мне, вопреки правилам, не выдают фотографию жены.
- Безобразие. Я разберусь. Выдадут, - выпалил он скороговоркой -Если возникнут еще проблемы или вопросы, записывайтесь ко мне на прием, будем их решать. Я пришел сказать вам, что администрация тюрьмы никаких претензий к вам не имеет. Если у нас были раньше недоразумения с вами, то я об этом сожалею. Продолжайте обедать. Приятного аппетита.