Гонимый двумя псами, заяц неожиданно оказался на вершине скалы, под которой стоит ларионовская избушка. Метнулся туда, сюда, а потом раздумывать было некогда! - приподнялся на задних лапах, выпрямился во весь рост и ракетой врезался в снежную копну на крыше охотничьего стана. Вначале даже трудно было понять в белом вихре, где снег, где заяц.
"Ну, все! Пропал косой!"
А через некоторое время гляжу - он уже мчится огромными прыжками прямо на меня. А я... нет, я не растерялся, у меня просто не поднялись руки, чтобы вскинуть ружье и выстрелить. Ведь как-никак в грозную минуту, спасая свою жизнь, заяц проявил героизм.
Собаки между тем, выбежав вслед за зайцем на скалу, остановились в замешательстве и, словно сговорившись, по-волчьи взвыли. Жалобно, с тоской, с отчаянием. Потом, как и заяц, начали метаться по кромке скалы, скулить, поглядывая вниз, на разворошенный на крыше избушки снег. Недолго раздумывая, Куцый сделал огромный прыжок, точно пловец с высокой вышки, попал на крышу, свалился на землю, завизжал от боли, но тут же поднялся на ноги и промчался мимо меня. А мой Фальстаф так и не решился на прыжок, исчез за скалой и только через несколько минут, бравый, с задорным лаем, проследовал за Куцым. Жалкий трус!
Когда заяц снова увел собак, теперь уже куда-то далеко под гору, ко мне подошел, поблескивая очками, Ларионыч.
- Видал! Вот это герой, мой Куцый. В огонь и воду пойдет, только прикажи. А ведь он уже старик: и клык один потерял, и губа нижняя отвисла. Твоего-то молодого он еще запинает. Смотри-ка, с какого верхотурья махнул, а твой Фальстаф в обход пошел.
Помолчав, Ларионыч спросил:
- Ты что же, парень, отпустил косого? Он к тебе под ноги мчался.
Как объяснить старику, почему я не стрелял? Все равно ведь не поймет. Сознайся во всем чистосердечно, так назовет размазней. По его понятию, раз взял ружье в руки, вышел на охоту, так жалость и все такое прочее оставляй дома. Он такой, этот Ларионыч.
- Осечка у меня получилась, - говорю ему. - Видимо, капсюли в патронах поотсырели. Придется пойти в избушку, разжечь в чувале огонь и подсушить заряды.
Старик посмотрел на небо, на желтую лужицу над ельником. Еще час-полтора, и над землею расплывутся синие сумерки.
- Зайца-то надо взять из-под собак, - сказал он. - Может, дать тебе моих патронов? Калибер-то один, шестнадцатый.
- Твои не подойдут, - ответил я. - У моего ружья очень строгий казенник.
- А ты попробуй, на-ко.
Ларионыч подал мне пару своих патронов. Я их примерил, так, для близира, и возвратил.
- Нет, не годятся... Придется мне сегодня шабашить, кончать охоту.
Пристально посмотрев на меня сквозь очки и пошевелив губами, словно собираясь сказать в мой адрес что то неуважительное, старик повернулся и пошел на свое место. Гон приближался. Собаки, не давая зайцу передышки, настойчиво преследовали его по пятам. Вдвоем на скидках они быстро находили его след и гнали, гнали, перезваниваясь голосами. Мне от души было жалко этого героического зайчонка, и я поспешил в лесную избушку, бредя по снегу, который местами, особенно у кустов, на надувах, был чуть ли не до колен.
Пока я собирал хворост, стаскивал к становищу сухой валежник и разводил в углу избушки в каменном чувале огонь, наступил вечер. Солнце, так и не выглянувшее в течение дня из-за серой небесной хмари, под конец окрасило ярким бордовым светом полоску горизонта, повисшего на острых вершинках елей, и кануло в безбрежный воздушный океан за лесами, за горами.
Ларионыч вернулся на стан уже в потемках. Молча, сопя, пролез в узкую низенькую дверь, поставил ружье к стенке избушки и, ни слова не говоря, улегся на нарах, глядя в черный потолок, принявший бронзовый оттенок от огня в примитивном охотничьем камине.
- А собаки где? - спросил я.
- Гоняют, - не шевельнувшись, ответил старик.
- Так-таки и не взяли мы косого?
- Возьмешь разве с такими растяпами! Идут в лес и не знают, что у них в патронташе.
- Ну, Ларионыч, милый, не сердись! Патроны я высушил. Завтра в нашем распоряжении еще день. Сегодня ничего не добыли, так завтра наверстаем. Выйдем с утра пораньше. А сейчас надо снять собак с гона.
Я вышел из балагана и, надув щеки, затрубил в рог.
Отрывочные, резкие трубные звуки взбудоражили лесную тишину. Казалось, такими же звуками мне ответили из дальних чащоб. Лай гончих, едва слышный, доносился из задремавших под горой перелесков.
Трубил я долго, настойчиво. Наконец в полосе красноватого света перед дверью показался мой Фальстаф. Не глядя на меня, точно виноватый, он прыгнул через порог, забрался под нары и притих. А вскоре оттуда раздался громкий, похожий на человеческий, храп.
Я продолжал трубить.
- Ты моего зовешь? - спросил Ларионыч. - Напрасно! Ни рогом, ни криком Куцего с гона не сорвешь. Пока не убьешь косого, пес не попустится добычей. Давай попьем чайку да я схожу за ним. Его не перехватишь, так он всю ночь гонять будет, и день, и два, пока не упадет без сил.
- Так он у тебя герой, - заметил я. - Редко встретишь таких гончаков.
- Герой не герой, а служит честно, безотказно. Добро помнит.
- Какое добро?
На нарах, за чаем, я услышал наконец историю Куцего. Сидя лицом к огню с кружкой в руке, поблескивая очками, Ларионыч не спеша говорил:
- Случайно он мне достался, Куцый-то. Его бы не Куцым звать, а Найдышем. Кличку-то не я ему дал, а ребятишки. Играли с ним, забавлялись, уже больно маленький-то смешной он был без хвоста. Так вот как-то, давно это было, пошел я на заводской пруд. Лыко у меня там замочено было, мочало для веревок понадобилось. Иду по узкой тропинке. С одной стороны вода, с другой - берег, крутой, высокий, в бурьяне. Солнце-то было уже на закате, от берега на пруд легла густая тень. Вдруг из крапивы под ноги ко мне подкатился шарик. Я сначала подумал, что это ком глины, а разглядел малюсенький щенок. И тоненько скулит, викает, трется у ног. Я нагнулся к нему, а он - на спину и лапки кверху. Такой жалкий, покорный. И мокрый. Откуда, думаю, тут взялся щенок? Глянул в воду, а там в синеватом сумраке камень, от камня торчит веревка с петлей. Тут я все понял. Какой-то душегуб хотел утопить собачонку. Подобрал я его, завернул дрожащего в свой пиджак. Пока выкидывал лыко на просушку, он тихо, спокойно лежал на берегу, будто понимал, что теперь ему ничто не угрожает. Псы, они очень умные, сообразительные. Понимают ласку, уход. И тем, кто хорошо к ним относится, верно служат до самого последнего вздоха.
Старик поставил кружку на разостланную на нарах газету, вышел за дверь, прислушался. А вернувшись, сказал:
- Гоняет. Где-то далеко, под горой. Нездешний, видать, заяц. Они, пришлые-то, при погоне завсегда удирают в родные места. В своем-то доме и смерть не так страшна.
Напившись чаю, Ларионыч стал одеваться. Перетянул патронташем фуфайку, напялил на голову треух и сказал, взявшись за ружье:
- Сходить, снять Куцего с гона. Мы-то прохлаждаемся тут, а он на посту, службу несет.
Я тоже оделся и пошел за стариком. Мне было не по себе. Ведь я виноват, что беляк не был взят с первого круга. Шли молча. Впереди Ларионыч. Я ступал ему в след. Лай гончака, доносившийся из-под горы, то затихал, то нарастал. Скоро поляны кончились. Пришлось пробираться лесом, кустарниками, обходить поваленные бурями сухие деревья-ежи. Преследуемый заяц забрался в самую урему и здесь, как умел, хитрил, петлял, делал скидки. А Куцый, временами сбитый с толку, замолкал, пока разбирался в следах, а потом снова трубил хрипло, с большими паузами: "Гав!.. Гав!.. Гав!"
Я пытался кричать, звать собаку.
- Пустое! - заметил Ларионыч. - Его этим не отзовешь. Взять надо зайца.
Легко сказать "взять!" Кругом лес, ночь, темнота, когда не только мушку, но и ружье с трудом разглядишь в руках.
Под горой, прислушавшись к гону, старик пошел наперерез Куцему, а когда тот был уже недалеко, вскинул ружье и выстрелил.