* * *
Я пытался продать икру, но русские рестораны давали такую мизерную цену, что я быстро отказался от своей идеи. Было воскресенье. По бульвару Генриха IV, полыхая золотом труб оркестра, шагом шла кавалерия. Кло жаловалась кому-то по телефону:
"В доме шаром покати. Откроешь холодильник, а там, кроме икры, ничего!.."
Она была в свитере, Кло, и носках. Больше на ней ничего не было. Мы провели все утро и большую часть дня в постели. Ее волосы еще были влажны от пота. Она была хороша, Кло, вот если бы не строптива... Все равно возможности удержаться с ней или с кем-то еще не было. Словно одна единственная Жена раскололась на тысячи кусков и в каждой из этих нынешних случайных была лишь часть, осколок. Попыткой моей собрать ее воедино, да и не попыткой, а случайным шансом, была Лидия. Теперь, когда мы были на равных, когда цветной туман мне не застилал глаза, она меня не интересовала. Не потому, что я увидел ее другою, нет! Потому, что то место, где она была, выжжено.
Я встретил за эти месяцы целую вереницу милых, взъерошенных нежных, вздорных, растерянных одиночек: исчезнувшие мужья, плохо выбранное время для развода, опустевшие враз дома, страх, что их больше не выбирают, за ними не бегают, неловкие попытки выбирать самим.
"Какого дьявола, - иногда взрывался я, - нас зажала меж ног, зажала ногами ненасытная ловушка секса?! Все проваливается в нее, все честолюбивые помыслы, все мускулистые подвиги, все отчаянные , все великие мечты. Она лишь с виду податливая, робкая, нежная, дышащая, влажная. На самом деле она перетирает камни, в ее складках хрустят, лопаясь, сейфы, исчезают, всё ещё не сплющенные жизнью, таланты. Она гасит все наши порывы. Словно, если бы разрешить мужскому началу неостановимо, неослабеваемо нагнетать и нагнетать в мир свою силу,произойдет катастрофа... Она и есть наша прижизненная тюрьма, дверь, которая всегда открыта и куда мы возвращаемся сами."
Кло была одним из таких осколков. В редкие минуты она пыталась быть для меня целым. Но ее не хватало. Не хватало сил удержать осколки вместе. Без травы, без литра белого она могла продержаться не больше двух дней. В ней была запрограммирована неотвратимая конечная измена, как в военных спутниках финальное саморазрушение. Я наблюдал, как накапливание, уплотнение наших мелких невзгод (деньги! деньги! и деньги!..) будило ее, заставляло пошире распахивать всегда заспанные глаза и нашаривать сквозь туман мигрени или похмелья нового любовника. На которого можно было бы положиться, с котором можно было бы отключить тикающий пульсирующий механизм тревоги.
Чтобы остаться с Кло, ее нужно было разминировать. Мне это было не по силам. Все что в России просекалось с первых двух слов, все что там было ясно о человеке уже через 10 минут знакомства, было закрытой книгой здесь, в Париже. Я не читал в местных душах. У меня не было кода. И был рад. Можно было отдохнуть от всего остального человечества.
* * *
Ближе к вечеру я позвонил знакомым американцам.
"Хелло, - сказал я, - это Тим. Как насчет шампанского с икрой?"
"Гениально, - сказала трубка, - сумасшедшие русские... Конечно!" "Отлично,- я подмигнул Кло.- В восемь? Устраивает?"
"Заметано. Что-нибудь прихватить?"
"Э-э-э-э... - протянул я, - было бы неплохо... Мясо... сыр, вино, хлеб, салат", - я выдал им полный список.
Целый месяц мы продержались на икре. Через дом прошла целая толпа журналистов, музыкантов, бездельников, фотографов, переводчиков, толкателей наркотиков, хиппарей, издателей, авторов песен про тесто, чьих-то мужей, социологов, психиатров...
Я отключал телефон, по которому наголо стриженная негритянка пыталась дозвониться в Лос-Анджелес, я заставал на кухне двух отполированных солнцем блондинов за дележом кокаина, я пытался объяснить директору свободолюбивой популярной газеты, что я диссидент с семи лет, с первого класса школы, но вовсе не диссидент в смысле одноименной парижской секты, что, скорее всего, я - китаец, и объяснить ему, "что же там в конце концов происходит", за бутылкой скотча не могу.
Мне обрыдли эти идиотские, наивные и в то же время заносчивые вопросы. Столетняя дама, подруга юности Блез Сандрара, интересовалась, брать ли ей с собою двустволку-спрингфилд - она собиралась повторить транссибирское путешествие поэта. Служащий торговой фирмы с филиалом в Москве расспрашивал меня с напускным равнодушием об отношении закона в стране рабочих и крестььян к практике гомосексуальных отношений. Каждый знал слова "борщ", "на здоровье" и "я тьебя лублу". На нашей последней вечеринке было человек двести - вчетверо складывающиеся двери комнат были раскрыты, толпа танцующих отражалась в зеркалах, рок-группа, только что выпустившая диск в Лондоне, наяривала до самого утра.
В тот вечер ко мне прилип и не отклеивался невысокий рыжеватый чех из эмигрантов, неистощимое любопытство которого наводило меня на мысль о ГБ. Совсем недавно я отослал паспорт в Москву, дал интервью нью-йоркской Таймс и Монд, где, может быть, с излишней яростью проставил некоторые акценты. В то же время молодой человек из местной контразведки, занимавшийся моей проблемой, в более чем короткой беседе посоветовал мне не выпендриваться и вести себя тихо.
"У нас не так много возможностей защищать всех вас здесь. Мы ограничены в средствах. У нас просто не хватает сотрудников...."
Эмиграция захлебывалась в кагэбэмании, каждый не отсидевший был на подозрении, каждый не согласный с настроением группы был агент, а про одного вполне мирного, от дрязг уставшего старикана мне было сказано:
"То, что он сидел, еще ни о чем не говорит. Он слишком хорошо сидел..."
Конечно, все это работало на руку только одной конторы. Но я еще не знал насколько привольно сотрудникам этой конторы жилось в стране. У них было столько доброжелателей!
* * *
Чеха я послал в итоге куда подальше. Он улыбнулся и слинял. Но моя подозрительность, без спроса, кормилась хоть чем-то, но каждый день. То это был странный, во всех языках сразу спотыкающийся звонок. То тусклая алжирка в старом пальто с платком на голове, попавшаяся мне на окраине, куда я поехал знакомиться с переводчицей, мелькнувшая на обратном пути в метро и пошедшая, не скрываясь, по улице, до моего подъезда. То это было приглашение никому не известной организации выступить у них - адрес пригородной резиденции - на вечере в защиту австралийских кенгуру, лохнесского чудовища или права на самоубийство.
В Люксембургском саду, где я играл в теннис, между плохо организованным взрывом подачи и броском к сетке я успевал перехватить торчащий из воротника тяжелой шубы стопроцентно славянский взгляд, подмороженный расчетом. Помню, как один из таких, "вовремя замеченных", персонажей поднял мой вылетевший за ограду лимонный мячик и с отозвавшейся у меня горячим переплеском в загривке ухмылкой перебросил его обратно. У меня было ощущение, что я держу в левой руке злую подделку - что это все рассчитано и от моего удара пушистый комок превратится в огненный клекот...
Я пытался найти баланс между параноидальной фантазией сбежавшего из тюрьмы мечтателя и реальным количеством в будни влитого активированного зла.
Киса, прикативший в Париж меня проведать, располневший, розовощекий, непьющий Киса подтверждал мои опасения.
"Нас пасут, приятель, и без всяких сомнений. Среди смывшихся правдами и неправдами, конечно же, есть твердый процент трансплантатов. Я думаю, что основная цель эмиграции, с советской стороны, именно упаковать свой железный процент в отбросах ненужных государству охламонов, вроде тебя. Дать им шанс врасти в общество, занять если не ключевые места, то хотя бы прихожие сфер влияния. Война давным-давно идет; но акции размыты, замаскированы, обставлены ложными ходами для потехи общественного мнения..."
Мы сидели все в том же Люксембургском саду; дети в ожидании билета на теннис выстраивали поперек игрового поля железные стулья и перебрасывались через них. Корты были публичные, но надменные бугаи из Сената имели право резервировать время. Работали тайные привилегии: хорошие отношения с мерзнувшим в каменной будке продавцом билетов, незначительная переплата одним