8
Андрей Арсентьевич не любил писать портреты.
Его "по доброму знакомству" просил Широколап. Просили Зенцовы.
"Ну что вам стоит, Андрей Арсентьевич, потратить на нас несколько часов? Право, так приятно в доме иметь собственный живописный портрет, да еще принадлежащий кисти известного художника!"
При этом Зенцовы намекали, что в их доме бывает много именитых зарубежных гостей, и кто знает, если им понравится работа Андрея Арсентьевича...
Широколап туманных далей перед Андреем Арсентьевичем не открывал. Он просто убежденно считал: раз у него есть знакомый художник, этот художник не может не написать его портрета. Это же совершенно ясно. Азбучно.
И все-таки Андрей Арсентьевич решительно отказался. Заявил даже с некоторым раздражением, что устал повторять: портретная живопись не его жанр. А заниматься грубой мазней он позволить себе не может. И тут же, чтобы по возможности смягчить свою непреклонность, подарил им несколько превосходных этюдов. Виды сибирской тайги.
Он отказался выполнить просьбу Широколапа и Зенцовых, но между тем начал тайно набрасывать портрет Даши. Тайно потому, что этот портрет только медленно зрел в его воображении и еще настойчиво не просился на бумагу или полотно. Андрей знал, что если он его и напишет, то не иначе как в таком же не поддающемся рассудочному осмыслению порыве, который его охватил, когда он в одну ночь создал живую Ирину. Портрет Даши мог быть только живым или же никаким.
В зрительную память Андрея постепенно входили Дашины глаза, темно-серые, чуть с голубизной, всегда внимательные, немного усталые и враз точно бы вспыхивающие внутренним огоньком, когда ей доводилось слышать что-то радостное, приятное. Тогда она открыто, ото всей души хохотала, тут же стараясь себя остановить, тянулась рукой к губам, прикрывала их, а глаза приобретали виноватое выражение. Вот, мол, какая ты неуправляемая - что подумают люди? Однако ж эта робость, стеснительность не превращали Дашу в простушку, они лишь оттеняли хорошие черты ее характера, незлобного, покладистого человека.
Даша была умна, и броское словечко Широколапа "энциклопедия" принадлежало ей по праву, оно точно соответствовало всему ее облику, но не резко подчеркивая это, а как бы смягчая тем же внутренним светом. Даша не блистала красотой, ее лицо было самым обыкновенным и даже несколько неправильным в своих пропорциях. Широковаты скулы, но узок подбородок, отчего и губы казались припухшими. Брови потому особо притягивали взгляд Андрея, что в одну из них - левую - впивался зазубренный короткий шрам, след глубокого пореза или ожога. О таком простом, некрасивом лице уважительно говорят - милое. Оно милее еще и потому, что его нельзя назвать нежным, девичьим, но нельзя и сказать, что оно женской зрелости.
Самым примечательным был Дашин голос. И Андрей не раз ловил себя на мысли: ах, если бы можно было его нарисовать! Снимая телефонную трубку и слыша ее удивленно-радостное и вопросительно-утвердительное: "Да-а, Андрей Арсентьевич, да..." - он уже видел Дашу. Как она, тряхнув головой, откидывает волосы и словно бы не телефонную трубку прижимает к щеке, а голову склоняет к трубке. Видел ее губы, полные, слегка шевелящиеся и тогда, когда она сама не говорит, а только слушает своего собеседника. Она порою придыхает, опускаясь на низких тонах в беззвучие. Но тут же голос обретает прежнюю силу и чистоту, и потерянные было слоги удивительным образом становятся на свое место, не разрушая цельности ее речи.
Каждый раз, уходя из лаборатории Широколапа, Андрей Арсентьевич уносил с собой и ее голос. Он звучал потом долго-долго, не мешая ему ходить по улицам, читать книги, сидеть над своими рисунками. Более того, он помогал ему, подсказывал лучшие художественные решения. Он не заменял точных и властных требований Ирины, он просто тонким лучиком света бежал перед его собственной мыслью.
Однажды Андрей Арсентьевич впрямую попытался спросить Дашу, какого она мнения о прихваченном им с собой эскизе оформления одной детской книги. Даша отшатнулась испуганно: "Андрей Арсентьевич, я не знаю. Мне все ваши работы очень нравятся..."
Это не было лестью. И не было вежливым притворством. Даша обладала достаточно высоким вкусом, чтобы отличить удачу любого художника от его неудачи. В работах, выполненных Андреем, она искренне и никогда не видела неудач. Суровая критика Ирины Андрею Арсентьевичу очень помогала. Добрый голос Даши тоже очень ему помогал. То, что он мог с нею легко разговаривать, особенно по телефону, было уже хорошо. Потом свободнее двигалась рука.
И вот Даша впервые ходила по его мастерской. Она разглядывала картины, этюды, готовые рисунки и карандашные наброски. Андрей Арсентьевич, в свою очередь, издалека разглядывал Дашу, с расстояния уточняя мысленный ее портрет, во многом не совпадавший с ее фотографическим изображением, если бы оно было сделано. И внутренне торжествовал: ему, художнику, подвластно то, что недоступно никакому фотографу. А ему, Андрею Путинцеву, сейчас видимо то, что осталось бы невидимым для любого другого художника.
Даша бережно перебирала упругие листы ватмана, приготовленные для сдачи редколлегии атласа "Фауны и флоры СССР". На них были изображены колонки, ласочки, горностаи, сибирские белки - краснохвостки, чернохвостки, летяги. Все это было в увеличенном размере перерисовано с какого-то пожелтевшего от времени альбома, добытого ею у своих сослуживцев. Этот альбом, раскрытый, лежал тут же, рядом. И Даша не могла оторвать взгляда от рисунков, иногда чуть скашивая глаза на альбом.
- Андрей Арсентьевич, - наконец проговорила она, - вы простите меня. Там, в этом альбоме, все зверушки выписаны таким же тонким пером, как и ваше. Но там это рисунки, а у вас они ну совершенно живые. Я вижу, как они шевелят усиками, горностай дергает хвостиком, а ласочка ползет на животе. Неужели, когда их напечатают, ваших зверушек, они тоже умрут, станут только картинками? Это же страшно.
- Не знаю, Дашенька, не знаю, - сказал Андрей, несколько озадаченный ее вопросом. - Машины типографские, конечно, даже самые лучшие, в какой-то степени убивают перо и краски художника, но вы в самом деле видите, что мои зверушки сейчас живые?
- А вы? Разве вы не видите этого?
Андрей задумался.
- Для меня это все представляется как-то иначе, - проговорил он. Когда для художника - для меня - заходит речь о живых существах, исчезают понятия "живое" и "неживое". Есть законченная работа и незаконченная. Если белка шевелит усиками, значит, этот мой рисунок закончен. И только. Белочка сидит и грызет кедровую шишку, стало быть, она живая и должна шевелить усиками.
- Почему? А если она притаилась и задумалась?
- Тогда у нее в глазках должен быть другой блеск. Или по-другому изогнута шейка. Но не может живая белочка выглядеть набитым чучелом.
- А почему на старом рисунке, в альбоме, она набитое чучело? И вот эта летяга у вас. Не подумаешь, что она и вправду может летать.
- На чужом рисунке не знаю, Дашенька. А эта летяга вот почему. - Он взял угольный карандаш и жирно из угла в угол перечеркнул свой рисунок.
Даша отчаянно вскрикнула.
- Что я наделала, Андрей Арсентьевич! Зачем я это сказала? Такой прекрасный рисунок, столько работы, и вы...
- Только та работа чего-нибудь стоит, когда эта работа закончена. Спасибо, что вы заметили.
- Нет, нет, я не должна была говорить! Какое я на это имею право? Мне так показалось, а вы уже сразу...
- Не сразу. У меня было время для оценки. И больше, чем у летяги, для того, чтобы ей слететь с этого дерева. А вас я прошу говорить все, что вы думаете. Зачем же я пригласил вас в свою мастерскую?
Андрей Арсентьевич понимал, что Даша очень расстроена, волнуется. Как успокоить ее? Он подвел девушку к натянутому на подрамник большому полотну, стоящему у стены и прикрытому бязевым покрывалом. Сдернул его.
- Не тревожьтесь, эта вещь была уже много раз перечеркнута и заново переписана, - сказал он. - Что с ней будет дальше, не знаю. Но при вас я ее не трону. Скажите, как бы вы назвали ее?