– Будьте осторожней, – дружески сказала Элеонора.
– Разумеется. Какой прекрасный вечер. Ах, какая была шутка, какая прелестная шутка…
– Это не шутка, – любезно сказал Себастьян. – Спокойной ночи.
Июль 1971 года
Решительно, лето 1971 года было прекрасным. Погода была очень хорошая, и сено уже скосили. На другой день после приезда я остановила машину недалеко от деревни Льорей. Под тополями. Я лежала на скошенной траве и, глядя снизу на маленькие темно-зеленые листочки деревьев, во множестве трепетавшие в солнечных лучах, чувствовала, что обретаю что-то важное для себя. Машина стояла на обочине дороги, похожая на большого терпеливого зверя. У меня было время для всего, и у меня не было времени ни для чего. Не так уж плохо.
В сущности, единственный идол, единственное божество, которое я чту, – время, и совершенно очевидно: все, что бы ни происходило со мной, плохое ли, хорошее ли, – все соотносится с ним. Я знала, что эти тополя будут жить после меня, а сено, наоборот, пожухнет раньше, чем я; знала, что меня ждут дома, и в то же время могла еще час лежать под деревом. Знала, что всякая торопливость с моей стороны так же глупа, как и медлительность. Не только сейчас – всегда. Я знала все. Зная, что это знание ничего не значит. Кроме отдельных моментов. Как мне кажется, единственно подлинных. Когда я говорю «подлинных», то имею в виду «моменты познания», впрочем и это глупо. Я никогда не буду знать достаточно. Никогда, чтобы быть совершенно счастливой, никогда, чтобы мной овладела некая страсть, захватившая всю мою душу, никогда и ничего не будет достаточно для чего бы то ни было. Но эти моменты счастья, согласия с жизнью, если их правильно назвать, выполняют роль покрывала, лоскутно-утешительного одеяла, которое натягивают на обнаженное тело, загнанное и дрожащее от одиночества.
Вот и сорвалось ключевое слово: одиночество. Маленький заводной заяц, которого выпускают на беговую дорожку и за которым гонятся борзые наших страстей, дружеские связи, запыхавшиеся и алчные, – маленький заяц, которого им никогда не поймать и за которым они гонятся изо всех сил. Пока у них перед носом не закроется дверца. Маленькая дверца, перед которой они падают замертво или начинают скрести ее лапами, как моя собака Плуто. Среди людей – множество таких Плуто…
Но пойдем дальше: вот уже два месяца я не занималась Себастьяном и Элеонорой. На что они живут, что с ними происходит, с моими дорогими Ван Милемами, пока меня нет? Я чувствую угрызения совести (не слишком мучительные), словно я их опекун… Надо бы вспомнить, как зовут тех богатых людей, к которым их привели… Жедельманы, и надо решить, что Себастьян, пока меня не было, сделал с этой дамой то, что должен был сделать, проворчав по этому поводу что-нибудь вроде: «В конце концов, я не щенок какой-нибудь, я – солидный человек» и т. д. Элеонору все это только рассмешило. Но где они живут? Сейчас август или вот-вот будет. Они не могут жить ни на улице Флери, ни на Лазурном побережье – с этим все. Может быть, в Довиле? Во всяком случае, занятно представить себе сцену «Себастьян соблазняет мадам Жедельман». Вообразим себе декорации: мебель – подлинный «Людовик XV», но не просто, а «богатый», день клонится к вечеру, такой теплый, нежный и голубой, какой только Париж умеет устроить среди лета, вообразим диван горчичного цвета и кое-какую современную американскую мебель «Knoll» – для «релакса». И среди всего этого вообразим Себастьяна, наливающего себе для храбрости побольше виски с содовой. Нет, без содовой.
«О небо!» – подумал Себастьян накануне, когда все произошло, а потом вслух повторил то же самое уже в присутствии Элеоноры; его мучительные сомнения относительно своих сексуальных способностей сменились не менее мучительной уверенностью относительно намерений мадам Жедельман. «О небо, как я теперь из этого выберусь? Она же бросится на меня и затянет в водоворот». Как всякое дитя севера, Себастьян боялся водоворотов.
Итак, он мерил длинными ногами, увы, в брюках, роскошную гостиную Жедельманов (стиль буль-лаланн) на авеню Монтень. Мадам Жедельман расслабленно возлежала на диване. Ей очень понравился Себастьян, его светлые волосы, и она пригласила его – «призвала», как сказал Себастьян, на следующий день. У него не было причин для отказа, тем более что денег у них с сестрой не было, ни единого су. Элеонора, сочувствующая и ироничная, проводила его до лестничной площадки, как провожают старших братьев на войну. А теперь тут была та, другая, Жедельманша, как называют ее в Париже злые языки. Она была тут, причесанная, отшлифованная, напудренная, старая, великолепная. Впрочем, «старая» – это несправедливо; просто она была немолода. И это было видно: на шее, у подмышек, на коленях и бедрах – везде был нанесен безжалостный рисунок, похожий на географическую карту, очень подробную и очень точную, в общем, сделанную на совесть.
Нора Жедельман с любопытством смотрела, как он ходит по комнате. По всему было видно: он не из тех, которые ей обычно попадались, – не «котенок». У Себастьяна была гордая посадка головы, красивые руки, ясный взгляд, который ее заинтриговал. Она спрашивала себя с любопытством не меньшим, чем сам Себастьян, что он собирается делать сначала у нее в гостиной, потом в ее постели. И хотя, казалось, он спрашивает себя о том же, она решила положить конец этому недоразумению и принялась действовать. Она легко встала с дивана с продуманным кошачьим изгибом, который вдруг напомнил ему, что завтра у нее мануальный массаж, и направилась к нему. В ожидании, когда она приблизится, он, застыв, стоял у окна, пытаясь вспомнить какую-нибудь женщину, которая ему нравилась, или какой-нибудь эротический шедевр. Напрасно. И вот она рядом с ним, прикрытые руки обнимают его, она виснет у него на шее, и самые дорогие платья Нью-Йорка готовы вонзить в него свои клыки. К его большому удивлению, все получилось как надо, и она подарила ему пару очаровательных запонок, которые он тут же продал: Элеонора, его прекрасная птица, его сестра, его сообщник, самая большая любовь его жизни – у нее будет сегодня королевский вечер…
Январь 1972 года
Вот уже скоро полгода, как я забросила этот роман, подходящие к случаю рассуждения и не подходящих ни к какому случаю моих шведов. Самые различные обстоятельства, сумасбродная жизнь, лень… А потом наступил октябрь ушедшей осени, такой прекрасной, яркой, такой душераздирающей в своем блеске, что я, охваченная радостью, спрашивала себя, как его пережить. Я жила в Нормандии совсем одна, полная сил и измученная одновременно, с удивлением разглядывая длинную царапину около сердца, которая быстро заживала, превращаясь в гладкий, розовый, едва различимый шрам, который потом я, наверно, буду недоверчиво трогать пальцем – зная о нем только по памяти, – чтобы убедиться в собственной уязвимости. Но, ощутив вкус травы, запах земли, я снова погрузилась в историю двоих, направляясь на своей машине в Довиль и распевая «Травиату» как иерихонская труба (есть такое выражение). И в октябрьском опустевшем Довиле, пылающем красками осени, я смотрела на пустынное море, на сумасшедших чаек, которые проносились над дощатым настилом, на белое солнце, а повернувшись спиной к свету, видела персонажей, будто «срисованных» из фильма «Смерть в Венеции» Висконти. И вот я одна, наконец одна, сижу в шезлонге, бессильно свесив руки, будто чья-то мертвая добыча. Снова отданная одиночеству, подростковой мечтательности, тому, без чего нельзя и от чего различные обстоятельства – то ад, то рай – все время вынуждают вас уходить. Но здесь ни ад, ни рай не могли разлучить меня с этой торжествующей осенью.
Но что же делали мои шведы все лето? На площади Ателье, на Монмартре, где в августе мы ставили пьесу, я беспокоилась за них. Проходили мимо дамочки с самодельной завивкой, с сумками в руках, трусили рысцой собаки, прохаживались травести с растекшимся от беспощадного солнца гримом. Сидя на террасе моего любимого кафе, я сводила Ван Милемов с Жедельманами или посылала их в провинциальное турне с молодым певцом, я придумывала для них перипетии, которых никогда не напишу, – я знала это, к примеру, из-за грядущей репетиции. Прекрасно сознавая, что поступаю в высшей степени безрассудно, я тем не менее не исписала ни малейшего листочка бумаги. О наслаждение, о угрызения совести… Иногда мне доверяли присмотреть за собакой, за ребенком, пока владелец сражался с жизнью в супермаркете «Присюник», катя перед собой тележку… Я беседовала с кем-нибудь из веселых бездельников квартала. Мне было хорошо. Позже будет темный зал, проекторы, актерские проблемы, но сейчас было парижское лето, нежное и голубое. И я ничего не могла с собой поделать. На этом закончим главу-извинение, главу-алиби. Сегодня я снова в Нормандии. Идет дождь, холодно, и я не выйду отсюда, пока не закончу книгу, – только под пистолетом. Даю слово. Ох!