Да, да, он ушел на передачу, на радио, он же говорил ей, что у него предстоит дебют на радио. Значит, как раз эта передача, и она его не благословила, не пожелала "ни пуха, ни пера" на дорожку... какая глупость... он так долго и трудно пробивался... хотя она не хотела этого, но молчала... любой успех здесь означал лишний риск... а как жить без этих маленьких, а может быть, не маленьких побед... но он тогда как-то по-другому говорил... нет, она не могла представить себе, что это слово опять так врежется в ее жизнь. Как же он говорил?.. Интервью? Нет, программа?.. Программа? Да, да, да... когда было на слуху ежедневно: "Программа передач" -- это не вызывало у нее никаких ассоциаций... программа передач... нет, этого слова просто не существовало для нее во множественном числе... была многократная передача -передача. Передача. Передача. А не много передач -- это очевидно. Была одна передача, разбитая на части: на годы, месяцы, недели, дни. Эти куски были связаны одним длинным стоянием в бесконечной очереди на ветру, на дожде, на снегу, на морозе, на палящей жаре -- то в полузамерзшем, то в полуобморочном состоянии... и это была одна передача... Одна. Навсегда. Без возврата, без права... при чем здесь право...
Когда несколько раз у нее не приняли узелок, вытолкнув его обратно в окошко, и не было никакой возможности спросить, узнать, потому что сзади подпирала многочасовая очередь угрюмых, сосредоточенных и взвинченных людей, когда она поняла, что надо что-то делать, чтобы не сойти с ума от обиды и бесполезности существования, -- решение пришло само собой. И она в следующий раз подложила под перекрестье завязанных концов наверху, куда запускаешь пальцы, хрустящую бумажку так, чтобы один край ее обозначился в руках берущего. Это подействовало безотказно. Она сначала страшно обрадовалась, а потом засомневалась: передаст ли. Ведь он мог взять себе и деньги и передачу, а почему бы и нет? Это поначалу она по инерции задавалась вопросами вроде: "Неужели в них нет ничего человеческого?" или -- "У него же тоже есть жена и дети!"...
В один из ноябрьских дней после ночного стояния, когда она только-только передала узелок "по новой системе" и отошла несколько шагов, сзади послышался какой-то необычный шум. Она невольно обернулась, вопреки уже выработавшейся привычке не реагировать, или, по крайней мере, не показывать, что реагируешь, на то, что тебя не касается. Когда она обернулась, увидела лежащую на сыром тротуаре женщину с неестественно подвернутой рукой вцепившейся в (как было совершенно ясно) не принятый узелок-передачу. Она помедлила мгновение тоже в неестественном состоянии с выдвинутой вперед и не шагнувшей ногой и вывернутой назад головой, потом медленно развернулась и направилась к лежащей. Это было против всяких правил нового общежития и соответствовало лишь одному неодолимому инстинкту, очевидно, -- сохранения человеческого облика. Она склонилась над женщиной. Перевернула ее на спину и не стала оглядываться, ища помощи, -- все равно никто бы не подошел, а ей одной не под силу было поднять пусть и худое, но все же тело взрослой женщины. Та что-то невнятное шептала, и она наклонилась, чтобы разобрать слова, но лежащая произносила только одно: "Вита... вита... вита..." Она почему-то представила это написанным по латыни, нисколько этому не удивилась и только тяжело вздохнула: "жизнь" -- и это жизнь. Надо было отсюда убираться поскорее, и та, что была на земле, будто поняла это, открыла глаза и попыталась подняться. Тогда она подперла ее плечом сзади, встав на одно колено, уперлась в нее посильнее, и они вместе стали отрываться от мостовой, наклонившись друг к другу, как две палочки вырастающей вверх буквы "А".
-- Вам далеко?
-- Да... Меня зовут Зелма... Спасибо...
-- Надо поскорее убираться отсюда... я Фира... пойдем ко мне. --Добавила она не для обсуждения. -- Что вы все время говорили Vita? Вы врач?
-- Нет. Наверное, Витас... это мой муж...
-- Давно? -- Она кивнула назад.
-- Полгода!.. Его же недавно совсем перевели сюда. Он был главным лесничим в районе, а его... -- Фира остановила ее жестом руки:
-- Надо... чем меньше мы знаем друг о друге, тем лучше. -- И продолжила в ответ на недоуменный взгляд Зелмы, -- Неизвестно еще, как наша жизнь повернется, и где нам придется отвечать на вопросы... поэтому лучше поменьше знать друг о друге. Там допрашивать умеют... ладно, пошли поскорее... не бойтесь...
Дома после того, как они напились так называемого чаю, она внимательно разглядела Зелму и, медленно выговаривая слова, произнесла:
-- Я надеюсь, что не все люди превратились в "них". -- Невозможно передать словами многозначность и глубину интонации этого слова. Зелма молча кивнула головой, соглашаясь. -- Надо дать им возможность поживиться, вы меня понимаете?
-- Нет! -- В отчаянье воскликнула Зелма. -- Им ничего не надо давать -- они все забрали у нас сами...
-- И тем не менее. У всех разные возможности и среди них... надо... Теперь, когда она стояла перед этим заплаканным стеклом, прошлое, сдерживаемое столько лет, вдруг хлынуло наружу, и уже бесполезно было сопротивляться, а, может быть, вдруг мелькнула у нее мысль, надо дать ему вырваться наружу, и таким образом избавиться от него. Ведь невозможно столько лет жить в таком напряжении! Почему невозможно? Живет же она. И если Павел иногда сердится на нее, то ничего не поделаешь. Что это она, мол, такая грустная, когда все хорошо. Все хорошо. Конечно. Разве нет? Не сажают подряд. Вообще можно сказать -- не сажают... против того, что было... и под ногти не загоняют иголки, чтобы ты мгновенно превратился в японского, а лучше в английского шпиона...
Да, она объяснила ей, как нужно сделать, поделилась своим, ею только выработанным методом, пока действовавшим безотказно. Зелма побежала на толчок и продала там тоненькое колечко с александритом, которое Витас подарил ей. Он его очень любил, и Зелма решила, что Б-г оценит ее жертву. Она только не знала, к какому обратиться: к своему еврейскому или к его католическому... Фира тогда словно почувствовала, что с ней творится, и вдруг произнесла:
-- Бог один. Это верно. Но, может, поэтому он часто не видит, что творится на земле? У него просто не хватает времени?..
Зелма вернулась счастливой -- передачу взяли. Так они подружились и уже не могли друг без друга многие годы. И судьбы их были так же похожи, как судьбы тех, кого у них забрали, а вернули через много лет вместо них справки, отшлепанные штемпелями фиолетовыми чернилами на промокающей бумаге -- так выглядела святая правда по мнению все тех же людей. Они ошиблись. Они не нарочно. Они исправились, а правда хороша в любом виде. Фира тянула изо всех сил Павла, и все в ее жизни было подчинено этому стремлению. Зелма вышла замуж, разошлась, снова вышла замуж и снова осталась одна. Совсем одна. Ребенком обзавестись не успела. И тогда она притулилась душой к своей старой подруге. Помогала, как умела, участвовала в маленьких семейных праздниках, копала грядки на шести сотках и закатывала банки... год за годом, незаметно, однообразно, старясь и сгибаясь под тяжестью всего пережитого, не умея избавиться от прошлого.
Они никогда не говорили о том, что было, и не рассказывали Павлу. Даже те давнишние фотографии, которые хранились в бархатном зеленом альбоме с вытесненным золотом на обложке фонтаном "Дружба народов" на ВДНХ, они доставали , чтобы посмотреть, очень и очень редко... Теперь Фира оторвалась, наконец, от стекла, бессмысленным взглядом обвела комнату и пошла к телефону звонить подруге. Когда Зелма пришла, они уселись на кухне за круглым столом, нажали третью кнопку пожелтевшего старенького "болтуна" и стали ждать.
До Павлика оставалось еще минут сорок. Тогда Фира вдруг поднялась, посмотрела на Зелму долгим оценивающим взглядом, подняла вверх указательный палец, обозначая внимание, и отправилась в комнату. Она вернулась с белой выглаженной и сложенной вчетверо наволочкой, расстелила ее на столе... и тут Зелма вдруг по провинциальной забытой привычке прикрыла рот ладошкой, потом махнула этой рукой, резко поднялась и бросилась помогать Фире. Они нарезали полбуханки черного хлеба и положили его внутрь наволочки, потом туда же отправили завернутый в свежую газету и аккуратно уложенный сахар-рафинад, Фира встала на табуретку и с буфета из-за резного бортика достала старую затвердевшую пачку Моршанской махорки, хранившуюся с тех пор и картонную коробочку "Казбека". Сверху на это богатство легли белые шерстяные неизвестно как сохранившиеся носки, два носовых платка, пачка печенья "К чаю" и кусок мыла "Красная Москва". Когда все было аккуратно уложено, Фира ножницами надрезала наволочку с двух сторон, связала, собрав обе стороны в жгуты на два узла, Зельма притащила кошелек, вытянула голубоватую десятку, и они ловко всунули ее под узел так, что она ощущалась рукой с одной стороны, когда берешься за связанные концы. Все это они проделали молча, быстро и действуя так, словно специально готовились перед этим и репетировали.