- Не один, - вздохнув, ласково поправил его Иннокентий. - Люди кругом, к ним пойдем. Понесем вместе слово и дело батьки твоего. Отзовутся нам многие. Этому верь!
Голубело над ними чистое небо, светило солнце, и пели им птицы.
* * *
Расходились по Украине, по земле Белой Руси, по литовским дорогам лирники, кобзари, слепцы певчие. Разносили печаль.
...Украина сумовала,
Своего гетьмана оплакала.
Буйни витри завивалы:
Деж вы нашого гетьмана сподивалы?
Тоди кречети налиталы:
Деж нашого гетьмана жалковалы?
Тоди орлы загомонилы:
Деж вы нашого гетьмана схоронилы?
Тоди жайворонки повилися:
Деж вы с нашим гетьманом простилися?
У глыбокой могиле...
Рассказывали, что не убили паны Наливайко, а увезли в город Варшаву, новообъявленную столицу польского королевства. Говорили, что вместе с ним увезли и батьку Савулу. Долго держали их в склепе старого замка, прикованных друг к другу цепями, по колено в воде. Ни одного дня и ни одной ночи спать не давали. Били в тимпаны над самым ухом.
Стали атаманы видеть сны, не закрывая глаз. Один другому рассказывать, что им виделось, а палачи смеялись над ними, предлагали милости у короля попросить. Не дождались того. Только однажды увидели побратимы оба один и тот же сон.
- Северин, - позвал Савула, - я сон бачу...
- И я бачу сон тяжкий, - ответил Наливайко.
- Будто дочку твою, Надейку... - шептал батька Савула, - каты к нам привели...
- И я гэто бачу, - простонал Северин, - то не сон, братэ мий, то правда...
Рванул цепи так, что лопнула кожа под ними и брызнула горячая казацкая кровь.
- Ироды! - закричал Наливайко. - Що вам дитя зробило? За що дивчину катуете!
- Проси милости у короля всенародно! - ответили палачи.
- Не проси, батько! - чуть слышно проговорила Надейка. - Як будэшь ты мовчки тэрпеть, я помру счастливийша.
- Доню моя ридная... - кровавыми слезами обливался Северин Наливайко. Савула прижал к своей груди его голову, не дал увидеть последней минуты Надейки.
Плакали люди, слушая рассказы об этом.
И еще говорили:
Не простили паны Наливайко и Савуле тех бугаев, что погромили князя Рожинского под Белой Церковью. Смастерили быка из меди. Чрево пустое, огромное, на двух человек, а в глотке такое устройство, что только застонет кто в чреве - бык заревет.
Поставили на площади в Варшаве и всем сеймом собрались любоваться на выдумку, что предложил ясновельможный пан Рожинский, сказав:
- Так описано у древнего итальянца, в терцинах великого Данте, как надобно грешников в аду жарить.
Впихнули в медное чрево двух побратимов и снаружи крепкие задвижки задвинули.
Разожгли под брюхом быка костер. Стала медь накаляться, а бык не ревет. Велели огня прибавить. Бык молчит.
Тогда разгневался Сигизмунд-король, приказал мастера, что делал в глотке устройство, самого зажарить в быке. Но мастер был невиновен. Устройство хорошее, да узнали о нем атаманы и не захотели панов своей смертью потешить. Умерли, крепко обнявшись, закусив плечи друг другу, чтобы не крикнуть, не застонать.
Рассказывали: взбесились паны от такого обмана. Наливайко, на поругание, мертвого посадили верхом на быка и на голову раскаленный обруч одели, а к руке заместо гетманской булавы метлу грязную привязали. Савулу, мертвого же, четвертовали и по четырем углам площади на кольях развесили.
Все им казалось одной смерти мало...
"...Глупцы! Вы человека убиваете, мыслите: с ним кончается все - и дела, и мечта его, и даже память о нем. Не знаете разве? Другой, отойдя, покидает себя в деяниях близких своих, мечта его в жизнь других обращается, слово в дело перетворяется, а святое дело хранит память о том, кто его породил, навеки.
И это - бессмертие!
В бессмертии дел отца своего жил сын Стахор.
Мне, убогому, довелось в малолетстве его в некие дни наставлять и грамоте обучать. В Могилеве, граде богопоставленном, не малый час вместе были. Там и почал я свои записи о ясном Стахоре. О деяниях добрых и грехах его.
О другах его, что разом бились за великое братство.
О земле, породившей их имена, и славу, и доблесть и отнявшей у нас только немые тела их, но не память вечно живущую. Бо неможно стереть с сей земли того, что ими содеяно.
Так, с благословения господа нашего, который своим промыслом дарует то, что сплыло с годами, оставшися, я, грешный чернец, почал свою повесть.
Ныне гляжу и не вижу. Очи мои ослабели. От сна пробуждаюсь и недвижим. Члены мои непослушны. Не ведаю, до конца ли смогу досказать, або кто другой перо мое с подлоги подымет...
Я же сердцем прошу его: людей расспросить самых верных, ни в чем кривды не дать и подвиги описать, не убоясь ничего. Славу братьев, ради нас прежде срока ушедших, поставим выше славы своей. Аминь".
Давно это было.
Проходили столетия. Грозные ветры проносились над русской землей. Тлела и уходила от глаз, покрываясь слоем вековой пыли, живая летопись древних событий, но не угасали величие и слава рыцарей посполитого люда.
Через несколько лет после того, что записано здесь, вспыхнуло восстание в городе Могилеве, превратившее на целых четыре года город в республику.
Вновь загремело по Белой Руси имя Митковича, но уже не веселого батьки Савулы, а ясного сына его - Стахора.
Деянья его были столь славны, что не могли пройти незамеченными для других историков-летописцев.
Будет час, и прочтут о них многие.
1956