— Христос создавал церковь для всех, не деля людей на сильных и слабых…
— Церковь создал Павел, — прервал его Епифан.
При этом он опять сердито прихлопнул ладонью, и Андрей решил больше не возражать, не лезть в спор со своими куцыми познаниями в этом деле. Но похоже было, что, возражая, затронул он что-то важное. Епифан выпрямился, навис над столом и заговорил назидательно. В точности, как Гиданна, когда поучала. Даже голос был похож.
— Не поняв учение Христа, да толком и не зная его, Павел связал это учение с фарисейским преданием, с Ветхим Заветом. Со времени Павла начинается Талмуд христианский, называемый Учением Церквей. Учение Христа проповедует непосредственное общение человека с Богом, утверждат, что учительство есть источник зла в мире. И вот первый фарисей Павел, не понимая учения, подхватывает слова и торопится поскорее всех научить какой-то внешней вере в воскресшего и искупившего мир Христа. Когда Павел учит, Евангелия еще нет и — учение Христа почти неизвестно, и Павел, переменив одно суеверие на другое, проповедует его миру. И многие приняли толкование Павла, одни — заменяя им иудейство, другие — эллинство. Но когда являются Евангелия Матфея и Луки и в них выясняется вся сторона учения Христова, его, это учение, подгибают под суеверие Павла, примешивают иудейства, и вера в Христа представляется верой в нового прибавочного Бога — Мессию…
Андрей слушал и недоумевал: чего это Епифана понесло в такие дебри? Вроде и повода не было. Но что-то такое имелось в словах, заставляя следить за мыслью. Он коротко глянул на Гиданну. Она сидела бледная, с таким напряжением на лице, что, казалось, вотвот потеряет сознание. Напряжение это передавалось Андрею, но проходило, когда он отворачивался. Не задевала его премудрость Епифанова, почти не задевала.
— Думаешь, все это я сам придумал? Это говорил еще граф Толстой. Тот самый, писатель.
И еще больше удивился Андрей. Но не тому, что Лев Толстой бросил Павла, то бишь еврейского проповедника Саула, что называется "рожей об стол" — все русские писатели были горазды мудрствовать, а Лев Толстой в особенности, поразило, что деревенский мужик так лихо цитирует классика. Что это? Откуда это у него? Или русскому колдуну все нипочем? Не зная, ведает, не ведая, знает? Ничего Андрей не сказал, но Епифан сам догадался о его думах.
— Да нет, какой я колдун. Я просто умею использовать дар, данный мне, как и всякому, — разум и сердце.
Андрей подумал, что таких «умельцев» в некие времена называли еретиками. И опять Епифан догадался и почему-то очень разволновался. Заговорил так, будто продолжал незаконченный с кем-то спор:
— Еретики те, кто считает, что Богу, для того чтобы вочеловечиться, нужно непременно поступать почеловечески. Ахают: девственница родила! Эка невидаль! Такое бывало во все времена, и никого это не удивляло. Вдумайтесь, как объясняют-то. Является к девице человек… Ну, ангел, ангел, не маши головой-то, — резко повернулся Епифан к бабке Татьяне, будто видел спиной. — Явился и говорит: придет к тебе вечерком некто, а ты на всякий случай подмойся… Не вскакивай, не вскакивай, ишь, запрыгала, опять оглянулся Епифан. — А ты сообрази сама-то, что должна была дева подумать?.. Пусть не подумала, не догадалась по неведению. Но люди-то потом все так вот и посчитали. Иначе откуда же пошли всякие «Гаврилиады» и прочие срамные байки… Не-ет, Духу Святому, чтобы вочеловечиться, совсем не нужно лезть на деву-то по-мужицки. Дух Святой всегда и во всем, войти-выйти для него — не обязательно дверью хлопать. Вникаешь? Вот и вникай, вникай.
— Чтой-та ты, Епифан, седни не в себе как! — сердито выкрикнула баба Таня и порывисто заметалась по избе, запереставляла громко ухваты у печки, загремела ведрами в сенях. — Послушать тебя, так сына-то Божьего и не было совсем.
— Как же не было? Был Иисус, и родила его простая женщина обычным образом.
— Обычным?! Без отца-та?
— Почему без отца? У тебя вон трое было, сама знаешь, можно ли без отца.
— Тьфу, охальник!..
— Не плюйся, о Боге речь.
Баба Таня, присевшая было на табуретку у двери, опять вскочила, убежала в сени и затихла там, прислушиваясь.
— Отец был, да только нельзя было Иисусу по отцу зваться. Не для того он рожден, чтобы продолжать отцово. Иисус не твой, не мой, он всеобщий.
— Без роду, без племени, — вынырнула из сеней баба Таня и хихикнула, явно на что-то намекая.
Епифан крякнул, но виду не подал.
— Принадлежи Иисус к какому-нито племени, и племя это возгордилось бы надо всеми, и не единение было бы, а распря.
Тут и Андрея проняло, и он сказал:
— Как же… Известно же, мать-то еврейка.
— Это еще вопрос. Вифлеем не один был. На севере, в нынешней Сирии, тоже был Вифлеем, иные люди считают, что именно там Христос и родился. И говорил-то он на галилейском речении арамейского языка. А арамейцы восходят к финикиянам, а финикияне к древнеариям… Знаю, знаю, чего скажешь, — замахал он рукой в сторону Андрея. — Дескать, Иудея, евреи кругом. А ты что же думаешь, что Спаситель мог явиться там, где в нем нужды не было? Иудеи погрязли в грехах, как никто. Уже тогда они провозгласили себя избранниками Божьими и сочли, что им все дозволено. Первый грешник, который зло объявляет благом, и не совсем падший тот, кто, творя зло, знает, что он творит именно зло. Человеком был Иисус, обычным человеком…
— Как же, обычным! — опять встряла баба Таня.
— Не совсем обычным, — согласился Епифан. — Да ведь и Ганка наша, к примеру, не совсем обычная. Много таких, кому они помогают, те, которые все знают и нам говорят. Кто они? Ангелы? Пускай ангелы. Но такие же, как мы, только другие, с другого свету.
— С того свету? Окстись, Епифан!
— С того, не с того, а с другого, откуда видней…
Епифан внезапно вскочил, уставился в окно:
— Да вона они, вона, опять шастают.
Андрей подался к окну, потом к двери:
— Поглядеть бы!
И остановился в дверях, оглянулся: вдруг скажут — нельзя?
— Чего ж не поглядеть? Можно и поглядеть.
Они прошли в дверь мимо крестящейся бабы Тани, остановились у приоткрытой калитки. Совсем уже стемнело на улице, только вдали, над лесом, кровямела неширокая полоса заката. В другой стороне, за огородами, где был одинокий сарай с памятным сенником, стлался туман. А в том тумане медленно плыли две человеческие фигуры, прозрачные, вроде как вырезанные из полиэтиленовой пленки.
— Они? — шепотом спросил Андрей Гиданну, стоявшую рядом, прижавшуюся к нему плечом. Плечо чуть подрагивало-то ли от прохлады вечерней, то ли еще от чего.
Ответил Епифан:
— Они, родные.
— С летающих тарелок?
— С каких еще тарелок? Выдумки это. Тут они живут, где и мы, только в своем мире.
— Как это?
— А так вот…
— Ученых бы позвать. По всему миру пришельцев ищут, а они тут, искать не надо.
— Приезжали. Обругали нас выдумщиками, ничего, мол, нету.
— Да вот же…
— Это для тебя — вот же. Ну мы еще, они к нам привыкли, не прячутся.
— Ученых боятся, что ли?
— Чего им бояться у себя-то дома? Видать, не интересны им. Они ведь заранее знают, кто чего скажет — подумает. И что завтра будет, тоже знают, кто когда чихнет или помрет.
— А мы?.. Я-то чего?
— Чем-то ты им приглянулся.
— Может, пойти спросить?
— Не любят они, когда к ним суются. Надо — сами тебя найдут, а так ходи, не ходи…
Прозрачные силуэты меж тем совсем потерялись в тумане, растворились в нем. И как-то сразу туман погас, стал невидим в сгущавшемся сумраке. Только закат еще тлел, сужаясь, но не угасая.
— Пожара бы не было, — непонятно почему сказал вдруг Епифан. — Не нравится мне…
Что ему не нравилось, Андрей не спросил, И Гиданна тоже промолчала. Так они и стояли некоторое время, ни слова не говоря. Андрей все вглядывался в тьму за огородами, где был тот самый сарай и где только что плавали странные силуэты, но ничего там уже не видел, совсем ничего. Епифан застегнул на все пуговицы свой старенький пиджачишко, ознобно передернул плечами.