Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ночью, после отбоя, я долго не спал, вспомнились опять мать с сестренкой, отец, а когда заснул, то привиделся сон, который потом еще не раз в разных вариациях повторялся. Будто пробрался ко мне в лагерь с группой разведчиков отец, хотя в действительности отец в армии был не разведчиком, а сапером, пробрался, нашел меня и говорит: "Пошли". Ему стало точно известно, что я заболел, и вот он пришел выручить меня и доставить в наш советский госпиталь. "А как же другие? - спрашиваю я. - У меня здесь товарищи, Юля". "Всех мы взять не можем, говорит отец, нас здесь только трое, и за нами по следу идут эсэсовцы". - "Но Юля в опасности". - "Ладно, Юлю возьми" согласился отец, и я уже было бросаюсь бежать, чтобы найти тот дом бауэра, где Юлин хозяин держит её в тёмном чулане, но тут из мрака ночи появляются упомянутые эсэсовцы, раздаются выстрелы, разведчики прикрывают отход, а мы с отцом кидаемся за барак, падаем и подползаем под проволоку забора. Заборов почему-то много, мы подползаем под одну проволочную стенку, вторую, третью, снова трещат очереди автоматов, и жгучая боль пронзает мне живот. "Такое ранение - конец", думаю я, и зажимаю рану ладонью, чтобы хоть немного унять боль. С этой болью я и проснулся, не сразу поняв, где я и что со мной, пока не сообразил, что отец, Юля и эсэсовцы - всего лишь сновидение. Но резь в животе была настоящей, это у меня болел желудок. Я покрутился на одном боку, перевернулся на другой, но резь не проходила. Тогда я спустился вниз, вышел на двор, где yжe было похоже на раннее утро. Из приоткрытой двери кухни пробивалась полоска электрического света. Я взял из стоявшего возле бункера штабеля ящиков пустую бутылку из-под лимонада и попросил дежурившую на кухне девчонку налить в неё горячей воды. Вернувшись в барак и снова забравшись на свою верхотуру, я прижал горячую бутылку к животу.

К общему лагерному подъему острые боли в желудке на какое-то время сникли, ушли. А все тревоги фантастического сна остались.

В положении остарбайтера тревожного было более чем предостаточно.

В декабре прошлого года мы собственными глазами видели, как нацисты управились с берлинскими евреями, со своими же гражданами, как посадили их в огромные черные автофургоны и увезли в какой-то таинственный концлагерь Аушвиц, из которого, как сказал мне потом мастер Швейке, люди не возвращаются. И отправили только за то, что евреи, по расистской идеологии, были неарийского происхождения. А мы тоже были неарийцы, унтерменши, недочеловеки. Да к тому же еще и "осты", зараженные бациллами коммунизма. Так сказать, виноватые вдвойне. Оставлять таких на земле германский фашизм не собирался. Временно, пока рейх нуждается в рабочем быдле, он этих "остов" до какого-то момента терпит, но только до какого-то момента.

Или эти постоянные бомбежки. Начавшиеся в марте налеты на Берлин осенью продолжились с такой отменной регулярностью, что редкий день или ночь проходили без сирен, пальбы зениток и грохота бомб. После каждого выхода в город кто-нибудь из солагерников обязательно приносил известие то об одном разбомбленном лагере, то о другом. Мы пока отделались только тем, что от зажигалок сгорел наш сталинградский барак, а из других арбайтслагерей приходили известия совершенно трагические. Как в случае с Иринкиным братом Денисом, которого она так долго искала, нашла, а потом через месяц, отправившись к нему в район Веддинга, где он находился в лагере при какой-то металлической фабрике, Ирка вдруг узнала, что брата она снова потеряла, но теперь уже навсегда. Застигнутые бомбёжкой на работе Денис и другие русские, бельгийцы, немцы - всего около семидесяти человек - укрылись в подвале пятиэтажного фабричного корпуса. Но от прямого попадания мощной фугаски все здание от верхнего этажа до нижнего рухнуло и всех сидевших в подвале похоронило под собой. До их трупов добрались только через восемь дней. По надписям, оставленным на стене убежища, узнали, что замурованные погибли не сразу, какое-то время ещё были живы, а потом умерли от недостатка воздуха. Задохнулись.

А эта химическая, отравлявшая нас своими ядами фабрика, на которой мы гибли с раннего утра до позднего вечера. И этот вечно сосущий под ложечкой голод.

Вторая зима из трёх, проведенных в Германии, отпечаталась в памяти как самая долгая и тягостная. Воскресные вылазки за салатом всё чаще оканчивались неудачей. В городе всё меньше оставалось пивных, где можно было получить этот дежурный деликатес военного времени. А скоро он и совсем исчез.

Постоянное голодание, ядовитое зловоние фабрики, не оставлявшее тебя и в лагере, промозглая зима, простуды, ночные бункерные бдения в бомбежки всё это изнуряло, накапливалось раздражением, злостью и нередко прорывалось в бараках ссорами, руганью, а то и драками.

Никто особенно не удивился, когда в украинском бараке молодые хлопцы отколотили некоего приблатненного Миху из их же штубы за то, что он стащил у соседа полпайки хлеба, которую тот оставил в шкафу на утро.

А меня в ту зиму и особенно весной, кроме всего прочего, донимали ещё и эти жестокие боли под ложечкой. Ночью в лагере с ними ещё как-то удавалось справляться с помощью горячей бутылки, а днем на фабрике приходилось совсем худо. Мастер Швенке как человек наблюдательный это сразу заметил и, подробно расспросив о характере болей, совершенно уверенно определил, что это у меня язва желудка - по-немецки "гешвюр", и добавил, что у него тоже есть такое приобретение и он-то знает, какая это мучительная штука. "После обеда останься в бараке, - сказал он. - Если комендант спросит, почему не на работе, скажи, что это я, мастер, отпустил тебя". Так я и сделал, но на другой день, помня о случае со Степаном-белорусом, снова потащился на фабрику. Степан вместе с женой и двумя детьми занимали место в семейном отсеке барака, по ночам его мучил кашель, одна кухонная особа, жившая в соседней штубе, донесла об этом коменданту, а тот вместе с врачом, осуществлявшим санитарный надзор, отправил его в специальный больничный лагерь в Бухе, в пригороде Берлина, а когда Ганна, жена Степана, дня через два робко спросила у коменданта про своего мужа, то в ответ услышала, что у него обнаружился туберкулез, и он уже умер. Причину столь скороспешной смерти в лагере все поняли и серьезно болеть остерегались. А я тем более, так как весной у меня к зловредной "гешвюр" прибавился еще и кашель. Безопасно кранковать можно было только сославшись на какую-нибудь случившуюся травму. Поэтому когда на фабрике мне накатилась на ступню пятисоткилограммовая железная бочка и раздавила пальцы, я почти обрадовался: около двух недель пролежал в бараке. А потом, чтобы продлить этот лазарет, я уже сам придумал маскировочную травму. Порезав ладонь об острый край бидона, я приложил к ране тряпку, щедро смоченную в крепком растворе каустика. На другой день рука распухла и покраснела как кусок сырой говядины. Я показал ее коменданту и опять долго валялся на своей верхотуре, время от времени растравляя рану. Однако язвенное обострение не проходило, и я здорово залежался. Какое-то время ничего не ел, сперва из-за болей, а потом уже навалилось такое состояние, что ничего не хотелось, только бы не терзали эти чертовские боли и только бы тебя не трогали. И вот тогда ко мне пришли сначала тётя Паша с миской картофельного супа, приготовленного на электроплитке, одолженной на часок у девчонок на кухне, потом француз Роже, с которым мастер Швенке передал пакетик с лекарством из своего запаса и полфунта сливочного масла, которое его фрау удалось купить по фальшивой продовольственной карточке, сброшенной с английского самолета. А пару дней спустя староста штубы Алексей, с которым у меня были дружеские отношения, заглянув в очередной раз в мой угол, сказал: "Знаешь, я все-таки боюсь, как бы они не отправили тебя по той дорожке, по какой отправили Степана. И сегодня я упросил коменданта, чтобы он хотя бы на время освободил тебя от фабрики и послал в огородную бригаду. Твой мастер Швенке редкий человек, хороший, но цех, в котором вы с ним работаете, гиблое место, ты отравился там. А в огородной бригаде ты хоть на воздухе побудешь. С Иваном-огородником я тоже договорился".

22
{"b":"37687","o":1}