В грохочущем вагоне Блюмберг кричит нам:
- А знаете, что сказал о золотом веке старик Гегель? Идеалист Георг Вильгельм Фридрих Гегель сказал: "Человек не имеет права жить в этой идиллической духовной нищете, он должен работать". Слыхали? Не имеет права!
...Уставшие, мы сразу же разбрелись по койкам, потушили свет и легли. Но день этот был слишком большим, чтобы можно было сразу забыться и уснуть. Ворочаемся. Вздыхаем. В голове еще стоят последние слова Блюмберга. Он заметил на синем квадрате окна в глубине коридора два силуэта.
- Целуются, подлецы! И с вами то будет. - Да. Толя тоже где-то отстал с Марьяной. Силуэты...
- Николай, не спишь? - скрипнув пружинной сеткой, шепчет Витя Ласточкин. - А что, если махнуть к чертовой бабушке в Фергану?
- Там все закончилось, - серьезно отвечает Коля.
- В другое место?
- Мы должны учиться...
Тихо. Вздыхает Коля. У Вити, наверно, складочка сейчас резко пролегла по маленькому крепкому лбу. Тонкий, почти неуловимый всхлип, будто лопнула почка или упала капля. Это шевельнул влажными губами Лева Дрозд. А Толя сейчас целуется.
И все-таки мы уснули.
10
Отчетный доклад и не очень бурные прения закончились, и был объявлен перерыв. Народ заполнил коридоры, лестничные марши, подоконники. Всюду гудели, гомонили, смеялись, сбившись кучками, о чем-то спорили, пели.
Общие комсомольские собрания факультета случались не часто, и нам интересно было потереться среди старшекурсников, послушать, о чем они говорят. Мы с Колей пристроились возле ребят, куривших у лестницы. Они курили и вполголоса пели. Мы слушали и следили за их лицами.
- Зина! - крикнул кто-то из них.
И вот, разгребая снующую по коридору толпу, двинулся сюда Блюмберг. Он подошел к ребятам, неуклюже выставил вперед толстую ногу, ораторски произнес:
- В нашей стране даже камни поют! Эм. Горький.
Ребята грохнули, и песни не стало. Со ступеньки поднялся худущий парень с тонким лицом, тоже встал в позу и, сбиваясь на фальцет, воскликнул:
- Эх... испортил песню... дур-рак! Тоже Эм. Горький.
Опять грохнула лестница. Только Зина Блюмберг пригнул тяжелую голову и уничтожающе сузил глаза на худущего парня.
- Панас-с-с-юк! - смачно выговорил он, когда наступила тишина. Подошел вплотную к этому худущему Панасюку, навис над ним и процедил сквозь зубы: - Ну что это за фамилия - Па-на-с-с-сюк? Ссюк! - и отступил на шаг, с мрачной торжественностью сказал: - Вот фамилии: Шекспир!.. Гёте!.. Блюмберг!..
Лестница ответила ревом. Зиновий великодушно, с недосягаемых высот Шекспира и Гёте похлопал по плечу Панасюка.
Мы с Колей смеялись. Потому что не знали, что через какой-нибудь час Колю исключат из комсомола.
Как это все получилось?
После перерыва начали выдвигать кандидатов в новое комсомольское бюро. Кричали с мест, называли фамилии, паренек из президиума записывал эти фамилии на доске. Я видел, как в первых рядах вскакивал Юдин и кричал:
- Терентьев! Пиши Терентьева!
Паренек очумело посмотрел в сторону Юдина, махнул рукой и записал в столбик фамилий Терентьева. Коля показал кулак торжествовавшему Юдину.
Потом подвели черту и начали обсуждать кандидатов. Председательствующий называл записанные на доске имена и спрашивал, какие будут суждения.
- Оставить! - кричала аудитория.
- Будем слушать биографию?
- Знаем! - дружно орали с мест.
Конечно, старшие знали друг друга, им незачем было слушать биографии своих товарищей.
Иное дело Коля, первокурсник. Когда председатель назвал Колину фамилию, аудитория завертела головами, ища Терентьева. Коля, бледный от волнения, встал.
- Будем слушать?
- Будем! - нестройно ответило собрание.
- Знаем! - раздались одинокие голоса первокурсников.
Председатель попросил Колю к профессорской кафедре, которая служила нам трибуной. Коля прошел вниз, поднялся на подмостки и встал между президиумом и кафедрой. Чистыми глазами взглянул в аудиторию, набрал воздуху. Он стоял в своих вздутых на коленях брючках, без пиджака, в застиранной рубашке, стоял бледный, и такой насквозь ясный, и чуть-чуть жалкий, и чуть-чуть похожий на бессмертных ребят гражданской войны. Было в нем что-то пронизывающе понятное и еще такое, что вдруг, будто сговорившись, собрание взревело:
- Оставить! Знаем!
- Биографию! - спросил председатель.
- Знаем!..
Коля стоял все такой же бледный, только уши его пылали.
- Не надо! Знаем! - кричало собрание.
И Коля уже повернулся, чтобы уйти на место, когда в президиуме раздался голос, который остановил Колю и враз водворил тишину.
- Я ничего не знаю. Я хочу послушать биографию. Пусть Терентьев расскажет о родителях, - сказал этот голос. Сказал молодой человек, опрятный, тщательно причесанный и хорошо одетый. У него очень правильный голос и какое-то незапоминающееся лицо. Лицо незапоминающееся, а мы его хорошо знаем. Его хорошо знают все.
Мы сразу поняли: сейчас что-то будет. Всем стало ясно: этот знает о Терентьеве что-то серьезное. Он обо всех знал что-нибудь серьезное. Коля снова повернулся лицом к собранию и вместо биографии тихо сказал:
- Мои родители раскулачены и сосланы.
Он опустил голову и ждал вопросов. Тот человек снова поднялся и, глядя неопределенно в аудиторию, спросил, как относится Терентьев к своим родителям. Коля повернулся к тому и ответил вопросом:
- А как вы относитесь к своему отцу и к своей матери?
Тщательно причесанный человек опять послал свои слова в аудиторию, не взглянув на Колю.
- Мои родители члены ВКП(б), - сказал он. - Их никто не раскулачивал. Но я не об этом, я хочу услышать ответ на свой вопрос.
Тогда Коля сказал:
- Мои родители неграмотные и темные, но они хорошие люди, и я хорошо к ним отношусь. - Он помолчал, поднял голову и добавил: - Раскулачены и сосланы они неправильно. За то, что отец пел в церковном хоре.
С места кто-то крикнул:
- А почему пел в церковном хоре?
Поднял руку Блюмберг. Встал.
- Я хочу ответить этому глупцу... - (Председатель взял стеклянную пробку и постучал по графину.) - Я хочу ответить ему, - повторил Зиновий. - Русский мужик потому пел в церкви, что до Большого театра ходить было далеко.
Председатель махнул на Зиновия рукой, - садись, мол, дело тут совсем в другом. Но слова Зиновия все же произвели свое действие. Прокатился смешок, аудитория загомонила, вроде пришла в себя, ожила. Тогда взял слово опять тот. Голос его снова водворил тишину.
Он начал с того, что напомнил собранию, чему учит нас ВКП(б).
- ВКП(б), - сказал он авторитетно, - учит нас бдительности, уменью видеть за пролетарской внешностью обличие врага. Конечно, - оговорился он, - я не имею в виду непосредственно Терентьева. Я не говорю, что Терентьев - враг народа. Терентьев пока - политически незрелый, скажу точнее, неустойчивый элемент. И я удивляюсь, как это он оказался в комсомоле.
Что он говорит? Как он смеет?! Меня душила обида, злость, все внутри бунтовало, но в этой холодной, разделяющей людей тишине я не знал, что же такое нужно сделать. Коля весь повернулся к этому выглаженному гаду и широко открытыми глазами смотрел на него, словно не понимал или не слышал его слов. А тот говорил уже о правом уклоне, о бухаринцах, о том, наконец, что Терентьев считает политику раскулачивания и уничтожения кулака как класса неправильной и, следовательно, выступает против политики партии, против самой партии. Оратор выразил надежду, что собрание не проявит политической беспечности и немедленно решит вопрос об исключении Терентьева из комсомола.
Кто-то с места выкрикнул:
- Неправильно!..
Председатель наклонил большую лысеющую голову над графином и вежливо спросил:
- Вы хотите возразить? Пожалуйста - сюда, - показал он рукой на кафедру, возле которой стоял Коля.
Но возражать никто не захотел. Я вдруг вспомнил, как на одном из собраний вот так же спрашивали одного парнишку, как он относится к своим арестованным родителям. Парнишка ответил, что к врагам народа он относится так же, как и все советские люди. Вспомнил еще книжку, которую прочитал уже в Москве. В этой книжке описывался враг народа, как он ложился спать на свежую подушку, как становился в очередь за газировкой и пил газированную воду с сиропом, потом покупал цветы и ехал на вокзал встречать жену. Было страшно. Оказывается, враги народа пьют газировку, покупают цветы и ездят на вокзалы встречать своих жен. Все это в одну минуту нахлынуло на меня, и мне тоже не захотелось возражать. Но я все равно встал и начал что-то говорить, начал говорить все, что думал о Коле и об этом выглаженном человеке. Только говорил я плохо, все время путался, даже как будто кричал, а потом все мысли вдруг пропали, и я закончил просто ни на чем. Еще выступали, еще говорили в защиту Коли. Лучше всех, едко и убедительно выступал Зиновий Блюмберг. Но у того типа тоже нашлась поддержка, и он добился, что председатель объявил голосование. А перед этим дали слово Коле, что он хочет сказать собранию. Коля посмотрел на всех нас полными слез глазами и сказал: