Лиза: Однажды я ушла с чужого дня рождения в наш грилек. Я была нарядная, в красном платье, на каблуках. Мне никто не наливал. Тогда я села в уголок за мой любимый столик и стала подрабатывать тем, что открывала пивные бутылки вот так! - и она лихо открыла бутылку зубами и как вакханка выплюнула крышку. - Давали отпить ровно половину. И в конце концов я так напилась, что, когда закрылся грилек и меня и моих па-тронов попросили, я решила прилечь где-нибудь здесь же, неподалеку. Компания моя расползлась, а я упала прямо в лужу. Лежу в луже, и мне ничего не надо. И тут поднимает меня какой-то человек в приталенном костюме. "Учитель младшей школы Иванов", - говорит. Дальше я не интересовалась. Как раз осень была. Дети с мамами из школы идут, и я в красном платье с учителем Ивановым. Дошли мы до моей общаги, а я была такая грязная, что нас даже на вахте не остановили. Но в моей комнате учителю младшей школы Иванову что-то от меня понадоби-лось, поэтому я пошла к двум моим однокурсникам и говорю: "У меня в комнате учитель!" А они мне: "Сиди, пей чай!" А когда они вернулись, а вернулись они скоро-скоро, то с радостью победителей сообщили мне: "Нет больше учителя младшей школы Иванова!" С тех пор я его больше никогда не видела...
У Лизы уличный сибирский говорок с хрипотцой, как будто бы зима и она простудилась на морозе. Сапожок угрюмо пил пиво из горлышка, в стака-ны не наливал, сидел молча, и темные его глаза постепенно мутнели.
Я - Лизе: А я знаю про учительницу средней школы! Я как-то шла домой от метро "Смоленская", и вот у киосков с мороженым понимаю, что не дой-ду. И тут навстречу мне женщина. Лицо доброе-доброе. Почти знакомое. В глазах легкий укор. Волосы в шишку стянуты. Вокруг шишки - коса. Я ей: "Женщина, сжальтесь! Отведите меня домой!" Она согласилась. Сердце не камень! Мы спустились в переход, а там нищие сидят. Чуть старше меня. Жалко - калеки. И перед ними кепки, а в кепках не мелочь, а маленькие красные яблочки-ранетки, на продажу. Я крикнула им: "Мужики! Давайте напьемся!" Но моя женщина заругала меня шепотом и потянула в глубь перехода. А они нам вслед: "Девчонки! Девчонки! Вы куда?" - и кидаются ранетками. И мы с женщиной отбивались от ранеток, и она кричала мне на бегу - не узнаю ли я ее, а я кричала ей, что нет, не узнаю. И она сказала тогда: "Я у вас в пятом классе географию преподавала, тройки тебе с натяжкой в журнал ставила, а ты вон какая выросла!" - и сдала меня на руки баб-ке моей Марине. С тех пор я в свою бывшую школу не захожу!
- А я знаю про татарина, - сказал Сапожок. - Я жил у него в дворницкой. Даже двор его вонючий иногда за него подметал. Однажды я купил ноги с копытами для холодца, а мой татарин болел. Он лежал на койке животом вниз и просил, чтобы я не выключал свет в коридоре. А я как-то ночью проснулся свет выключить, гляжу - а он спит с открытыми глазами, зрачки мутные в белой пленке, и в них лампочка из коридора отражается. А потом он стал бояться теней в коридоре и все шептал мне на ухо: "Они давно за мной следят... Замышляют что-то...", подкрадывался так тихо-нечко со спины и шептал, а у самого губы мокрые и такие полные и все время дрожат... А я очень хотел те мои ноги с копытами для холодца, и я их берег, специально оттягивал момент. Я уже совсем один подметал двор, татарин не мог работать, а кто не работает - тот не ест! Я при-ду, кину ему кусок хлеба прямо в койку, чтоб он не сдох, а потом си-жу и думаю о разном, о чем захочу...
А как-то я пришел, он сидит на кухне и ест мои ноги с копытами, а сам худой-худой, и в зрачках лампочка отражается... Я ничего не сказал, я выгнал наутро его на работу, и когда он вернулся, я подложил ему в койку обглоданные ноги с копытами для холодца и выключил свет в коридоре... Когда он вошел, он сначала заскулил от темноты, скулил и ждал - не приду ли я на по-мощь, но я не шел, тогда он медленно пополз в комнату, и мне показалось, что он стал видеть в темноте... А когда он дополз до своей кровати и нащупал там копыта для холодца, он заплакал, совсем как ребенок у соседей напротив, а потом уснул... А утром он все звал кого-то, и все плакал, плакал, и совсем не видел меня...
Сапожок шумно отпивал пиво из горлышка, каждый раз высоко запрокидывая голову, показывая небольшой желтый кадык, и говорил с придыханием, как бы с легким свистом.
- Лиза, - позвал Должанский. - Скажи своему Калигуле, ну этому, как там его, Сапожку, что мы пойдем с ним за пивом.
Сапожок посмотрел пьяно своими умными, замутненными слегка глазами, похожими на глазки голубей с бульваров, на глазки тех самых раскормлен-ных голубей с круглым зобом, и просвистел, что он согласен...
А я помню, как в детстве, когда к Юлии приходили гости и что-то пили у нее на кухне или Юлия выпивала где-то сама по себе, бабка Марина качала головой и говорила: "Юлочка-то наша что-то совсем запилась", и когда я выходила во двор, я так же, как бабка Марина, качала головой и говорила Косте Котикову: "Юлочка запилась!" А у магазина мы часто встречали Инессу Донову, она просила денег и по-птичьи кланялась, и ее голос был не то рыдание, не то чириканье, и нам с Костей было весело смотреть за Инессой, пока однажды я не увидела ту же птичью гримасу у Юлии и такую же рваную речь. "Юля, ты погибнешь", - сказала как--то бабка Марина. Вот тогда я испугалась не на шутку, и каждый раз, когда я встречала ее пьяной, мне казалось, что она умирает, что я теряю ее раз и навсегда. Она становилась как откормленные голуби из парка, ее рваная речь была как клокотание из их короткого, теплого горла. Потом я представляла раздавленных голубей на тротуаре с маленькими глазками в мутной пленке...
Лиза: Я очень люблю Инессу и очень ее ненавижу. Я уже измучилась жить с двумя этими чувствами... Мне было лет тринадцать, и мы с моей мамашей и подругой ее из театра поехали в лес. Обе они так нажрались, что ползали друг за другом на четвереньках по лужайке. Я часто видела Инессу пьяной и уже давно привыкла, но в таком состоянии я не видела ее ни-когда. Я только рыдала, я даже домой не могла пойти, потому что я не знала дороги домой, я тогда даже адреса собственного не помнила, понимаешь? А потом пришли два каких-то мужика с водкой, и я только помню, что из кустов то голый зад Инессы показывался, то по
дружки ее, Танечки Зотовой, и следом поднялись мужики, застегивая штаны...
Каждый раз, когда я плакала, уткнувшись в живот Юлии, она обе-щала мне: "Я больше не буду. Никогда!" Я верила, успокаивалась, а потом, когда приходили гости, она всегда просила: "Уберите бутылку со стола. Ребенок волнуется...", и даже вино они разливали в чашки. Но выдавал их даже не запах вина в прихожей и даже не их лица, окаменевшие как под заморозкой врача, а мое ощущение смерти. Мне сразу казалось - рядом смерть, но боялась я только за Юлию...
Лиза: А когда моя бабушка умерла, я почти не плакала, я не могла, я только ей с утра записочки в гроб положила, чтобы она меня простила... Ее не на что было хоронить, Инесса бегала по всем знакомым - просила денег, ей актеры из театра взялись помочь. Гроб несли, могилу закапы-вали. А потом на поминках, когда все перепились, я сказала одному из них остаться. Он даже сначала не поверил, смотрел на меня круглыми глазами и молчал. Из утверждения жизни я сказала ему остаться, понимаешь? Что смерти нет и что мы с ним ее сейчас победим.
В детстве Юлия водила меня в театр "Красный факел" на детские спектакли, Инесса бесплатно проводила нас в осветительскую будку, я смотрела спектакль, а они рядом тихонько пили. И эти актеры с поминок продолжали играть в детских спектаклях свои роли-травести так же спокойно, как будто бы ничего, ничего не случилось, и смерти нет, и жизни, одно только детство осталось, не их, а чужое детство, и они, уже совсем постаревшие, передразнивают детей...
Я видела из окна, как в маленьком садике Станиславского Должанский выливал остатки пива в черный мартовский снег, а потом вдруг сам свалился в этот же снег, упал лицом. Наверное, пьян был. А мне казалось сверху, что он плачет, как тогда в детстве, на моем подоконнике, так же, как я в детстве оплакивала Юлию, так же, как Лиза оплакивала Инессу. Сапожок спал в соседней комнате между сигнализацией и служебным шкаф-чиком со швабрами, как птица, полузакрыв глаза, слегка приоткрыв рот, как бы улыбаясь во сне, показывая в разрез улыбки ровные зубы азиата. Он расписал стены музея цветными фломастерами: "К Твоим ногам припадаю, Аллах!", сплел в рисунке хитрые восточные узоры и уснул, прижимая к груди герань с подоконника.