Еще только подъезжая к кладбищу, он ощутил что-то неладное, кольнуло сердце, сжалось в недобром предчувствии. Вышел из машины, забыв запереть дверь, что с ним случалось редко, и с тревожно стучавшим сердцем почти побежал к своей могиле. В первый миг он ничего не понял, как внезапно и неожиданно оглушенный человек. Заметил только, как необычно светло стало между рослых, с мокрыми ветвями платанов. Рука с перстнем на пальце машинально потянулась почесать переносицу, но застыла на полпути. Он обомлел - боже! Что это?! Кязым буквально окаменел от такой неожиданности - это было все равно, как если бы прийти домой и не застать на лестничной площадке третьего этажа свою квартиру, тогда как все остальные на местах, но будучи человеком деятельным, сразу же опомнился, забегал, как встревоженная наседка в курятнике, из-под которой украли яйца, забегал вокруг ограды, лихорадочно прикидывая, соображая, что предпринять, беспомощно оглядываясь, почему-то шаря глазами по земле, будто искал потерянное колечко. Что же делать? Что же? - пульсировало в мозгу. Положение было самое неприятное и, пожалуй, даже позорное: на помощь не позовешь, кому скажешь, мол, мой памятник украли? Кричать? Что кричать? Караул? Вокруг ни души, а если кто и услышит - подумает, сошел с ума... Нигде абсолютно никаких следов. Мокрая после дождя земля. Покореженный, одиноко и странно торчащий пьедестал без памятника. Кязым обессиленно опустился на мокрую скамейку. Он не помнил, сколько просидел так, когда вдруг почувствовал резкую боль в сердце, поднялся и, не обращая внимание па колотье в сердце, принялся почему-то обшаривать ближние кусты. Он будто рассудка лишился. Изучал, согнувшись в три погибели, землю вокруг пьедестала в надежде обнаружить хоть какие-то следы. Кусты рядом, естественно, были помяты и поломаны, земля внутри ограды словно выровнена неаккуратной рукой после вспашки, но что это давало? Ровным счетом ничего. Было ясно, что памятник сковырнули и увезли. Но кто? Зачем? Кому он понадобился? Поди теперь выясни, если за восемьдесят лет нажил себе целую армию врагов; их могут только веселить твои несчастья и неприятности. Боль в сердце не отпускала и нисколько не становилась тише, наоборот, все больше возрастала. Кязым снова уселся на прохладную скамейку, с трудом переводя дыхание. Поискал глазами сторожа, но того не оказалось на месте. Что ему тут делать? - подумал Кязым о стороже, не его же памятник украли! Он сидел в надежде переждать приступ. Пошарил на всякий случай в карманах, но ни валидола, ни нитроглицерина, конечно, не обнаружил и мысленно выругал себя за такую непростительную непредусмотрительность, Сколько раз говорил себе - бери, бери с собой, разве тяжело, лежит в кармане, есть, пить не просит. Эх, кабы знать, где упадешь, соломки подстелил бы. Он насилу поднялся и пошел к машине. Расслабившись, почти лежа на скамейке, он теперь' еле передвигал ногами, чувствовал, что на этот раз его скрутило всерьез, такого, пожалуй, еще не было с ним. Стараясь собраться с силами, преодолеть нараставшую боль, Кязым еле плелся к выходу с кладбища, опираясь руками из ближние надгробья, и тут ощутил предательскую слабость, Теплая струя потекла по штанине вниз, оросив носки, и Кязым вдруг пронзительно вспомнил свое, казалось бы, надеж-но забытое детство, когда за подобные слабости мать наказывала его, оставляя без скудной еды, которой вечно не хватало их огромной, бедной семье. Он всхлипнул, как ребенок, заплакал, и слезы моментально вернули его к действительности, от чего именно сейчас хотелось убежать, спрятаться... Он еле доплелся до машины, с трудом уселся за руль, передохнул, тщетно выискивая глазами кого-нибудь близ кладбища, и тронул машину с места. "Если не попаду в аварию по дороге - буду жить долго", загадал Кязым, медленно, стараясь не делать резких движений, острой болью отдававшихся в сердце, выезжая на асфальтовую дорогу.
Он чудом доехал домой и, почти теряя сознание, позвонил в "неотложку", назвав деревенеющим языком адрес. Потом упал в кресло в прихожей возле столика с телефоном, чтобы тут же открыть захлопнувшуюся за ним дверь, когда приедет "Скорая". И вдруг боль стала отпускать. Он осторожно, глубоко вздохнул, раз, другой. Потом тихонько, будто обманывая боль, поднялся, достал из аптечки и положил под язык валидол, снова опустился в кресло. Боль постепенно проходила, и он порадовался, что, видать, выкарабкался на этот раз. Мокрые брюки неприятно холодили, прилипая к ногам, но не было сил переодеться. Кязым посидел несколько минут, прислушиваясь к себе, потом вдруг поднял трубку и набрал номер.
- Я знаю, - сказал он в трубку ровным, спокойным голосом. - Это вы сделали? Клянусь честью, вы и представить себе не можете, как много у меня отняли. Но не думайте, что этим меня остановишь. Я никому не причиняю неудобств. Зачем же вы так? - Кязым стал задыхаться от несправедливой обиды, нанесенной ему.
- О чём ты, папа? - послышался в трубке торопливый женский голос. - Я не пойму, о чем...
Он, не слушая, положил трубку. Потом набрал еще один номер.
- Мурад, - сказал он, и тут боль в сердце снова проснулась, сковав ужасом Кязыма, но он, пересилив себя, все же заговорил, стараясь, чтобы голос не очень дрожал. - Украли памятник.
- Какой памятник? - тупо переспросил Мурад.
- Мой памятник. Это Кязым говорит.
- Как украли? - удивился Мурад; в отличие от Кязыма и изменяя своей всегдашней привычке, он, видимо, на этот раз решил не экономить слов. - Как это его могли украсть? Абсурд! Ерунда какая-то. Это невозможно...
- Украли, украли, не перебивай. Мне плохо... Слушай меня - придется делать новый.
- Но как же так?! Может, его отыскать, в милицию за
явить?
- Не перебивай. Я думал об этом. Искать не имеет смысла. Кто станет искать памятник, незаконно поставленный над пустой могилой?
- Ну и что же? Разве это осуждается законом? Нет такой статьи в уголовном кодексе. Это частная собственность. Как машина, скажем.
- Бесполезно. А сам я его вовек не отыщу. Мало ли, где можно его спрятать...
- Но кому это понадобилось? Что за странное хулиганство?
- Это не хулиганство, мне мстят за то, что я позволил себе непонятный им поступок. Клянусь честью. Я даже догадываюсь, чьих рук дело. Но ничего. Придется сделать еще один такой. Деньги у меня остались. Почти столько же, сколько я заплатил тебе за первый памятник. Так что заплачу и за второй. Клянусь честью... Как только почувствую себя лучше - начнем... Я им покажу, как отнимать у человека последнее... Они еще увидят, что... - разговор утомил Кязыма, и он, не договорив, положил трубку и тут же впал в тяжелое забытье. Боль нарастала с чудовищной силой, казалось, сейчас она разорвет грудь и хлынет вместе с кровью наружу, и тогда наступит наконец-то успокоение... Мелкими судорогами боль проходила, пронизывая все существо Кязыма, по его сжавшемуся в комок телу. В забытье привиделся Кязыму сотканный из кровавокрасного тумана сон. Мальчик в липнувших к ногам мокрых штанишках с камчой в руке, а перед ним стройно вертится, завывая, фырфыра - маленькая юла. Мальчик на сельской улочке в красном после обрезания переднике, со слезами не прошедшей еще боли в глазах. Мальчик над убогой могилой матери в окружении братьев и сестер. Небритое лицо исхудавшего, обглоданного житейскими невзгодами отца, заплаканные немногочисленные соседи и родственники, комья красной земли падают на мягкое тело в саване. И чудится - матери больно, в мать кидают эти твердые комья, и они ей причиняют боль. Мальчик широко раскрытыми глазами смотрит, как летят комья в закутанное тело мертвой матери, и не смеет закричать; зажал крик в зубах, прикусил, давится, чтобы не сердить отца, у которого и без них забот по горло. Мальчик не осмеливается даже заплакать, он не знает, понравится ли это отцу, ведь ему ничего не говорили насчет того, разрешается ли мальчикам плакать на кладбище или только сестрам его можно? Мальчик уже постарше, лет девяти, идет пешком в большой город из своего селения, чтобы стать в том городе человеком или погибнуть от голода среди чужих людей...