– И вы говорите о двойном сознании! Вы, психофизиологи! – вскричал я в момент невыносимого душевного страдания, которое казалось одновременно и физическим, достигая такой силы, что могло бы убить дюжину живых людей,– вы говорите о физиологических и психологических экспериментах, вы, школяры, надутые и битком набитые гордыней и книжными знаниями! Сейчас я вам покажу вашу лживость…– И вот я снова читал труды великих профессоров и лекторов, разговаривал с ними, с теми людьми, которые привели меня к фатальному скептицизму. И хотя я оспаривал возможность отделения сознания от мозга, я плакал кровавыми слезами над предполагаемой судьбой моих племянников и племянниц. Но самое ужасное было то, что я знал, как может знать только освобожденное от тела сознание, что все то, что видел в Японии, и то, что я видел и слышал сейчас, было истинным в каждом мгновении и каждой подробности, что это была длинная цепочка отвратительных и ужасных, но все же реальных фактов.
Наверное в сотый раз мой взгляд был прикован к стрелкам часов. Я успел потерять счет циклам постоянного перемещения в пространстве и возвращения к циферблату, и очень скоро пришел к заключению, что они, эти возвращения, никогда не прекратятся, что сознание все-таки невозможно разрушить, и что эти циклы, их бесконечное повторение будут моим наказанием в Вечности. Я начинал понимать на собственном опыте, как должен себя чувствовать осужденный за грехи.– Разве вечное проклятие математически возможно в непрерывно развивающейся вселенной? – Я все еще находил силы спорить. Да, в самом деле, в этот час все усиливающегося страдания мое сознание, синоним моего «я», все еще было в силах восставать против некоторых претензий теологии, отрицать ее утверждения, отрицать все, кроме самого СЕБЯ. Да, я больше не отрицал независимую природу моего сознания, поскольку убедился, что это так, но было ли оно вечно? О, непостижимая и страшная реальность! Если бы ты было вечным, кем бы ты было?! Тогда не было бы божества, не было Бога. Откуда ты пришло и когда появилось, если ты не было частью холодного тела, которое лежит теперь вот здесь, перед тобой, и куда ты привело меня, кто я теперь, и будут ли у нашей мысли и воображения конец? Каково твое настоящее время? О, бездонная, неизмеримая РЕАЛЬНОСТЬ! Непостижимая ТАЙНА! О, я не могу уничтожить тебя… «Видения души». Что тут говорит о Душе, чей это голос? Он утверждает теперь, что я во всем могу убедиться сам: у человека есть душа. Нет, я отрицаю это. Моя душа, моя живая душа и дух жизни покинули мое тело с его серым веществом мозга. Еще никто не смог доказать, что это мое «я», это сознание вечно. Перевоплощение, о котором так беспокоился бонза, может, в конце концов, быть реаль– ностью. А почему бы и нет? Разве цветок не появляется каждый год заново из того же корня? Так же и это «я», отделившись от мозга и потеряв равновесие, продлило все эти видения перевоплощением…
Я снова оказываюсь перед неумолимым фатальным циферблатом, и вот, глядя на медленное движение его стрелок, я слышу голос бонзы, который доходит до меня из глубины белого циферблата. Он говорит: «Боюсь, что в этом случае вам придется только открывать и закрывать дверь снова и снова, и как бы долго или коротко это ни продолжалось, вам это время покажется вечностью…».
Часы исчезли, темноту сменил свет, и голос моего старого друга утонул во множестве голосов, доносившихся с палубы. Я проснулся на своей койке в холодном поту. От страха у меня закружилась голова.
Мы прибыли в Гамбург, и я, повидавшись со своими партнерами по фирме, которые с трудом узнали меня, получил их согласие и добрые пожелания и отправился в Нюрнберг.
Полчаса спустя по прибытии последние сомнения в том, что мое видение было правильным, исчезли. Реальность оказалась хуже любых предположений, и с того момента я был обречен на самую одинокую и жалкую жизнь. Я убедился в том, что видел ужасную трагедию во всех ее душераздирающих подробностях. Я действительно видел, как мой зять погиб в колесах механизма, моя сестра, теперь сумасшедшая, быстро увядала, приближаясь к своему последнему часу, моя племянница, прекраснейший цветок природы, была опозорена и жила в обители греха, младшие дети умерли во время эпидемии в приюте, а мой единственный, оставшийся в живых племянник находился в море, и никто не знал, где он. Целый дом, большой дом, в котором царили мир и любовь, оказался развеянным по земле, и я остался один, единственный свидетель смерти, опустошения и позора. Эти вести переполнили мою душу отчаянием, силы оставили меня при виде такого страшного несчастья, катастрофы, которая предстала перед моими глазами. Удар оказался слишком сильным для моей подорванной нервной системы, и я потерял сознание. Последнее, что я услышал, были слова бургомистра: «Если бы вы сообщили городским властям о вашем местонахождении перед отъездом из Киото телеграммой и выразили намерение вернуться домой и взять на себя заботы о своих родственниках, мы бы поместили детей в другое место и, может быть, они были бы живы. Но никто не знал, что у детей остались состоятель– ные родственники. Они стали нищими, и с ними пришлось поступить соответствующим образом. Их практически никто не знал в Нюрнберге и при таком несчастном стечении обстоятельств трудно было ожидать чего-либо другого. Мне остается только выразить свои соболезнования».
Меня убивало сознание того, что я, во всяком случае, мог бы спасти свою любимую племянницу от ее незаслуженной судьбы, если бы послушался дружеского совета бонзы Тамооры и послал телеграмму в Нюрнберг властям за несколько недель до своего возвращения. Кроме того, я уже больше не мог сомневаться в ясновидении и яснослышании, которые я так долго отрицал. Все это просто поставило меня на колени. Я мог избежать презрения своих ближних, то есть людей, но не мог избавиться от укоров совести, упреков собственного страдающего сердца, пока оставался жив! Я проклинал свой упрямый скептицизм, отрицание реальных фактов и такое раннее однобокое образование. Я проклинал себя и весь мир… В течение нескольких дней мне удавалось держаться и не падать духом под страшной ношей, потому что у меня оставался долг перед умершими и перед живыми. Но когда мне удалось вызволить сестру из приюта и поместить в больницу под наблюдение лучших врачей так, чтобы ее собственная дочь могла позаботиться о ней в ее последние минуты, когда я надежно упрятал еврейку в тюрьму, заставив признаться в совершенном преступлении, силы внезапно оставили меня. Спустя всего неделю после прибытия я стал почти безумным маньяком, совершенно беспомощным перед нервной лихорадкой, охватившей меня. Несколько недель я находился между жизнью и смертью, и опыт лучших врачей оказался бесполезным перед страшной болезнью. Наконец мой организм одержал верх, и к моей безмерной печали врачи объявили, что я буду жить.