Медленно подошел поезд и остановился у платформы. Из поезда, как всегда, выскочили два конвойных казака, подложили трапик к выходу из царского вагона и встали по обе стороны трапа. Из одного из соседних вагонов вышел дежурный флигель-адъютант. – герцог Лейх-тенбергский и медленно приблизился к вагону государя. Это был первый человек из близких к государю лиц, которого мы увидели после отречения. Вся его походка, лицо, весь его вид являл выражение крайней подавленности и удручения. Мы ждали выхода государя. На платформе была мертвая и какая-то напряженная тишина. Однако, вместо государя в двери вагона показался кто-то из дворцовой прислуги, быстро направился к ген. Алексееву и пригласил его в вагон. Алексеев вошел в вагон, пробыл там не более двух минут, вышел и стал на свое место.
Через несколько мгновений в двери вагона показался государь и сошел на платформу. Он был одет в форму кубанских казаков – в этой форме ходил он и в последние дни пребывания своего в ставке – в пальто, в большой бараньей папахе, сплюснутой спереди и сзади. Он очень сильно изменился за то время, что я его не видел. Лицо сильно похудело, было желто-серого цвета, кожа как то обтянулась и обсохла на скулах; весь вид государя был очень нервный. Однако, через несколько мгновений он, видимо, овладел собой, улыбнулся своей всегдашней приветливой улыбкой и всем нам отдал честь, слегка поклонившись. В это же время к нему приблизился министр двора ген. – ад. гр. Фредерике и дворцовый комендант ген. – м. Воейков. Бедный старик Фредерике, как всегда тщательно одетый, выбритый и причесанный, казался совсем убитым, одряхлевшим и опустившимся. Воейков сохранял свой обычный вздернутый вид, но был явно растерян, и глаза его неуверенно бегали. Государь подошел к правому флангу нашей, жутко молчавшей, шеренги и начал обход, никому не подавая руки, но, или говоря кое-кому по несколько приветливых слов или, большею частью, по своему обыкновению, молча задерживаясь перед каждым на несколько мгновений. Левей меня и рядом со мной стоял свиты его величества ген. Петрово-Соловово, постоянно живший в ставке. За несколько дней до революции он уехал по своим делам в Москву, откуда вернулся в ставку накануне приезда государя. Этот, с хорошим университетским и общим образованием, человек, губернский предводитель дворянства и богатый землевладелец имел в своем лейб-гусарском мундире вид кутилы и беззаботного малого, каковым он, однако, вовсе не был, будучи человеком весьма дельным, острым и умно находчивым на язык, Государь приветливо с ним поздоровался сказал ему: «а, вы вернулись». Петрово-Соловово, как и все мы, подавленный и взволнованный этими минутами встречи государя – отрекшегося государя – в ближайшей свите которого он был, и, видимо, в желании как-нибудь выразить государю наполнявшие его чувства и горя, и сожаления, и любви к нему, – в ответ на полувопрос, полузаявление государя, сразу быстро и много заговорил. Стал рассказывать о причинах своего пребывания в Москве, о болезни своей сестры и о подробностях этой болезни и пр., совершенно не замечая, что государь все время порывается идти дальше. Воспользовавшись секундной паузой в речи генерала, государь перебил его неопределенными словами, сказав нечто вроде «да, ну так, вот так», – и продолжал свой обход.
Окончив обход, государь на минуту зашел в вагон, вышел оттуда и направился к своему автомобилю, который подали ему непосредственно к вагону. Воспользовавшись этой минутой, я подошел к гр. Фредериксу, чтобы выяснить у него один мелочный вопрос. Все мы понимали, что чувство элементарного приличия заставляет нас думать о том, чтобы во время пребывания государя в ставке, – которое, как нам было ясно, будет очень кратковременным, постараться не нарушать тех мелочей сложившихся в ставке повседневного обихода, которые касались личности государя. Одна из этих мелочей заключалась в следующем. Мне, как высшему начальнику почтово-телеграфной частя на театре военных действий (у меня в подчинении в числе прочих, было несколько тысяч почтово-телеграфных чиновников), ежедневно приносили прямо с аппарата наклееенную на телеграфном бланке подлинную ленту агентских телеграмм. Эти депеши я непосредственно от себя сейчас же пересылал Воейкову, а он передавал их государю, который их всегда внимательно и читал. Нарушать этот порядок я, по указанной выше причине, не хотел. С другой же стороны, агентские телеграммы в это время были полны такой безудержной и лакейской ругани, направленной лично против государя и его семьи, что я прямо не решался посылать их. За разрешением этого вопроса я и обратился к гр. Фредериксу: «Как же вы думаете, ваше сиятельство, посылать депеши, или лучше не посылать, – может быть государь и не вспомнит о них». Бедный старик, подавленный и удрученный, ничего не мог мне ответить: «Да, да – нельзя, не нужно, но и нельзя… Знаете, спросите Воейкова». Воейков на секунду задумался, «А не можете ли вы их как-нибудь подцензуровывать сами», спросил он меня, – «ну, вырезать особенно плохие места». Я сказал, что это совершенно неосуществимо, просто технически. «Да, да. А он (т. – е. государь) непременно спросит», сказал Воейков. «Знаете, присылайте попрежнему. Все равно, что уж теперь – махнул он рукой – он, все равно, знает», т. – е. знает, что его поносят. Я продолжал посылать эти депеши каждый день с новой болью и каждый раз с негодованием. Не знаю, показывались ли эти депеши государю.
Государь уехал во дворец. Разъехались, с тяжелым сердцем, и мы в места ни на секунду не прекращавшейся нашей службы – службы, которая со дня на день делалась все бесполезнее и бесполезнее, ибо все видней и видней было, что никакой войны с надеждой на успех, продолжать мы не можем.
По возвращении своем в ставку, после отречения, государь пробыл в ней, не считая вечера 3 марта и утра 9-го, когда он уехал, четыре полных дня. Внешний обиход его жизни в эти дни не изменился, если не считать того, что всякие приглашения к завтраку и к обеду, за исключением великих князей; были прекращены. Повидимому, в первые, по крайней мере, два дня он продолжал ходить и в то помещение штаба, где Алексеев делал ему доклады о ходе военных действий. Не решаюсь утверждать этого определенно, но помнится, что тогда говорили, что эти посещения вызывали серьезное неудовольствие против Алексеева в Петрограде, где временное правительство и совет рабочих и солдатских депутатов, через своих агентов, преимущественно из писарского населения ставки, были точно осведомлены о всем, что там происходило. На другой день после приезда государя, т. – е. 4 марта, в ставку приехала из Киева вдовствующая императрица, осталась в своем вагоне на станции и пробыла там все время до отъезда государя. Со времени ее приезда государь большей частью обедал и завтракал у нее. Чтобы попасть из дворца, т. – е. из губернаторского дома, стоявшего на самом берегу Днепра, на вокзал, надо было проехать свыше двух верст, при чем большую часть этого пути приходилось делать по главной прямой и широкой улице города. Государь ездил на станцию в закрытом автомобиле. При встречах с быстро едущим автомобилем многие не успевали узнать государя. Из тех, которые узнавали, некоторые – военные и штатские – приветствовали его, или на ходу снимали шляпы и отдавали честь, или останавливались. Были такие, которые узнавали и отворачивались, делая вид, что не замечают. Были и такие, которые узнавали, не отворачивались, но и не кланялись. Но зато были и такие, которые останавливались, становились на колени и кланялись в землю. Много нужно было иметь в то время душевного благородства и гражданского мужества, чтобы сделать такой поклон. Однако, такие люди нашлись.
Вечером 7 марта, на четвертый день пребывания государя в ставке, вошел ко мне в кабинет ген. К. Толстой, грузный, жирный, рыжий, с широким бледным лицом, молодой, умный, способный и талантливый, но весьма шаткий человек, он занимал в ставке должность высшего представителя министерства путей сообщения, имея свое начальство в Петрограде, в лице министра, а в то время, следовательно, в лице инж. Бубликова (Некрасов, кажется, еще не вступил в должность). К., наш товарищ и сверстник и Сослуживец после переворота как-то сразу резко отде лился от нас, считая себя членом временного правительства и боясь попасть «под подозрение», в котором до большевистской революции включительно, находилась вся ставка. Впоследствии он, из-за неосмотрительно подписанной во время корниловских дней телеграммы (на что он горько мне жаловался), попал в Быховскую тюрьму вместе с Корниловым, а еще позже был растерзан большевистской толпой в Полтаве, только что взятой тогда добровольческой армией, С Бубликовым и Некрасовым он находился в оживленной и искательной переписке. По взволнованному и недоумевающему лицу К. я увидел, что случилось что-то особенное. «Я пришел к вам по дружески, за советом», сказал он мне; «вот я только что получил шифрованную телеграмму от Бубликова (или, не помню уже, от Некрасова) с известием, что завтра утром приедут в Могилев четыре члена Государственной Думы для того, чтобы арестовать государя и отвезти его в Петроград. Мне воспрещается осведомлять кого-либо об этом и приказано приготовить секретно поезда и паровозы. Так вот я, чорт его знает, и не знаю, что делать». «Видите ли», отвечал я ему. «или Вы должны были уж держать все это в секрете и никому не говорить, или, раз вы пришли ко мне за советом, то вот вам мой ответ: вот у поезда стоит мой автомобиль, садитесь в него и немедленно поезжайте к Алексееву». «Да, как же, ведь телеграмма секретная». «Да ведь понимаете же вы сами, что нужно предупредить, иначе ведь вы ко мне и не пришли бы. Ну, скажите. Алексееву, что это секрет, он уж сумеет с этим секретом распорядиться. А коли вы не поедете, так я сам поеду. А если поедете, то никто не будет знать, что я знаю о вашей телеграмме». К. уехал. Позже я узнал, то когда он в разговоре с Алексеевым стал, так сказать, напирать на то, что то, что он ему передает – секрет, обладанием которого он, К., обязан лишь своему особому положению, то Алексеев весьма сухо его оборвал, сказав, что он сам знает, что ему делать.