– Колесницу после смены к моему дому подгонишь! – приказал ночной гость. – Получишь пифос вина и одежду на всех троих. Да, вот еще что – за брата не беспокойся. Жив он, к полудню дома будет – я приказал Панопею Фокидскому на рассвете выступать к Фивам. Хорошую добычу мы на Тафосе взяли, всем хватило! А брат твой – воин добрый, таких при дележе не обходят. Ну, прощай, караульщик Телем!
И широким походным шагом двинулся прочь по улице, ведущей к центру города и Кадмее, внутренней крепости.
– Помнит, – довольно буркнул Телем, начиная выпрягать храпящих лошадей. – И меня помнит, и брата, и всякого воина в лицо… Когда мы с ним еще в первый раз на телебоев ходили – а все помнит. Одно слово – герой! Вот скажи он: пошли, Телем, вдвоем на лапифов[7] – пойду! Клянусь Зевсом Додонским, пойду! Говорит, брат к полудню вернется… ох, и напьемся же неразбавленного!
– Да кто ж это был-то, дяденька? – заикнулся было юноша, но Гундосый его не услышал, погруженный в радостные мечты о предстоящей попойке.
– Амфитрион это был, – вместо Телема ответил спустившийся со стены Филид. – Амфитрион Персеид,[8] друг басилея Креонта и гордость всей Эллады. Понял, недоросль?
– Понял, – закивал юноша. – Амфитрион Персеид, гордость Эллады. Который на родной племяннице женился, а потом своего тестя дубиной убил. Как не понять – гордость и вообще…
– Ну что возьмешь с дурака?! – Филид почесал затылок и сплюнул от огорчения. – Не буду я больше за тебя заступаться перед Телемом! Тестя убил… Он же случайно! И потом – я своего тестя давно уже убил бы! Достал до не могу, пень старый!.. А вот не убиваю же! Потому что не герой. Был бы я герой…
Юноша еще раз кивнул, не слушая Филида и глядя на улицу, по которой совсем недавно шел герой Амфитрион Персеид.
Улица была пуста, но юноше все мерещились крылья дорогого плаща и уверенная поступь ночного гостя, похожего на бога.
Веселого, бесстрашного и беспощадного.
2
Пройдя через двор, Амфитрион легко взбежал по ступенькам и вошел в дом, который покинул почти год назад, уйдя в поход на тафийцев.
«Стоили ли этого все захваченные острова?» – подумал он, приближаясь к опочивальне, и невесело улыбнулся, так и оставив этот вопрос без ответа. Спавшая на пороге девчонка-рабыня не проснулась при его появлении, свернувшись калачиком и сладко посапывая, – и пришлось сперва пнуть ее ногой, а потом зажать рот, чтобы она с перепугу не разбудила всю челядь своим визгом. Когда до глупой девчонки дошло, что никто на нее не покушается (чем она была немало огорчена), а это просто вернулся долго отсутствовавший хозяин, – она проворно убежала в глубь дома, а Амфитрион расстегнул фибулу плаща, дав ему упасть на пол, шагнул через порог и замер, как мальчишка.
У него были женщины. У него, тридцатитрехлетнего мужчины, было множество женщин – и до Алкмены, и после нее; он знал все уловки жриц Афродиты, он знал случайную страсть дочерей и сестер тех гостеприимных хозяев, в чьих домах ему приходилось останавливаться, он испытал острое наслаждение от ужаса и боли пленниц, зачастую еще не достигших женского совершеннолетия, – но никогда и никого он не любил так, как эту разметавшуюся на ложе женщину, дочь своего дяди Электриона, дочь своей родной сестры Анаксо, свою племянницу, двоюродную сестру и жену одновременно.
До беспамятства.
Неистово и самозабвенно.
Той любовью, которую боги не прощают.
Амфитрион резко выдохнул воздух, ставший вдруг болезненно-жгучим, и упал на колени подле ложа, срывая и отшвыривая в сторону льняной хитон, ткнувшись лицом в жаркую вседозволенность и не успев удивиться тому, что постель оказалась смятой и разбросанной, как если бы в ней приносились обильные жертвы Киприде Черной, владычице плотских утех, или если бы Алкмену всю ночь мучили кошмары.
Он не думал и не удивлялся.
Он был неловок и жаден и непривычно тороплив.
Он – был.
…Когда способность рассуждать вернулась к нему, он устало откинулся на подушки, разбросав мощные бугристые руки в шрамах и бездумно глядя в потолок.
Что-то мешало расслабиться.
Не так представлял он себе миг возвращения. Слишком обыденно все вышло, слишком быстро и пресно, и неудовлетворенность занозой сидела в мозгу, мешая успокоиться и сказать самому себе: «Ну, вот я и дома!»
Тяжелая ладонь Амфитриона, покрытая мозолями от копья и рукояти меча, машинально легла на грудь так и не проснувшейся окончательно жены.
Грудь была влажной и горячей.
– Хвала небу, – сонно пробормотала Алкмена, слегка выгибаясь под прикосновением. – А говорил – рана, мол, копьем сунули по-глупому… вот и не выходит, как раньше. Вышло наконец… Как раньше. Врал небось про рану? Пленницы измучили, да?
Сперва он не понял.
– Какая рана? – спросил он, приподнимая голову.
Алкмена не ответила. Она дышала ровно и глубоко, и спутанная грива ее черных волос слабо поблескивала в полумраке опочивальни.
– Какая рана-то? – раздраженно переспросил Амфитрион, холодея от странного предчувствия, что сейчас в его судьбе что-то рвется, только никто этого не знает, и изменить уже ничего нельзя.
– Твоя рана, какая еще, – не открывая глаз, ответила Алкмена с еле заметной хрипотцой в голосе, так волновавшей его раньше. – Ты ведь чуть ли не с полуночи маешься… раз пять начинал, и так и этак – а потом зубами скрежещешь и бегаешь туда-сюда! Ну, спи, спи, тебе отдыхать надо… не ходи ты никуда больше, милый, давай поживем как люди… я тебе сына рожу… двоих… и дочку…
Он дождался, пока Алкмена уснет совсем, потом поднялся и вышел во двор в одной набедренной повязке.
Небо было серым и блеклым.
Амфитрион Персеид смотрел в небо, и лишь враги, убитые им во многих сражениях, могли бы подтвердить: да, именно такими глазами он смотрел на нас, нанося последний удар. Не зря шептались люди, что у Персея-Горгоноубийцы и всего его потомства во взгляде осталось нечто от взгляда Медузы, превращавшей живое в паросский мрамор.
– Кто бы ты ни был, – глухо прорычал Амфитрион, и на шее его вздулись лиловые вены, – кто бы ты ни был – будь проклят! Слышишь? Проклят!
Потом он упал на колени, как падал перед ложем жены, и ткнулся лбом в песок двора, остывший за ночь.
Испуганная рабыня выглянула из дома, беззвучно ойкнула и спряталась обратно.
3
– Я не верю своим глазам! Клянусь копытами Силена! Ты ли это, друг мой, великий и достославный лавагет[9] Амфитрион?! Вина! Вина мне и моему другу, прамнейского красного и кувшин холодной воды! Герои пьют по-колхски, не разбавляя, а воду льют себе на голову после попойки!.. Забирайся сюда, Амфитрион, – здесь, на этом возвышении, чувствуешь себя ближе к небу, а я помню твою любовь ко всему возвышенному… Нет, это не твоя любовь, а Кефала из Торика, но твои вкусы я тоже помню, не будь я Эльпистик Трезенец! Я все помню, все…
«Помнишь, помнишь, но совершенно необязательно орать об этом на всю таверну», – с легкой досадой подумал Амфитрион, забираясь на возвышение и присаживаясь на табурет рядом со своим бывшим союзником по тафийскому походу Эльпистиком Трезенцем – дородным рыжебородым детиной в хитоне из дорогой ткани, первоначальный цвет которой уже было невозможно выяснить, до такой степени одежда была залита вином и жиром.
Возле Трезенца на столике стоял наполовину опорожненный кувшин и валялась обгрызенная бычья ляжка, словно побывавшая в пасти у льва.
– Вина! – рявкнул Эльпистик и грохнул кулачищем о край стола. Кувшин подскочил, упав на бок, и остатки его содержимого вылились на пол. Эльпистик посмотрел на образовавшуюся лужу, вздохнул и уже тише добавил:
– Ну, тогда тем более – вина…
Амфитрион прекрасно знал, что обижаться на Эльпистика, равно как и воспринимать его всерьез, глупо и бесполезно. Трезенец всегда был таким, хоть трезвый (что случалось нечасто), хоть навеселе – громогласный, непосредственный и простой, как угол стола.