Пасть богомола распахнулась, нечеловеческий голос проскрежетал, словно внутри покрытого хитином тела терлись и крошились камни:
– Ты не послушал… Потерял отца… Моя воля… Моя сила…
Добрыня произнес с дрожью в голосе:
– Ты… это ты? В прошлый раз я говорил с… большой ящерицей.
Богомол проскрипел:
– Мы вольны… В любых личинах. И еще… Даже будь у тебя конь-Ветер, догоню быстрее, чем ты конным – бредущего старика… Куда бы ни… ни скрылся…
Добрыня сделал судорожный вздох. Губы и даже колени начали подрагивать. Но темно, никто из людей не зрит, что неустрашимого Добрыню трясет как лист на ветру.
– Понял, – сказал он как можно ровнее, хотя голос тоже дрожал. – Если брошу коня на жертвенный камень – хорошего коня!.. – отца вернешь?
Он задержал дыхание. Звезды исчезали за головой богомола то справа, то слева. Добрыня знал эту привычку хищников покачиваться из стороны в сторону, так они точнее определяют расстояние для прыжка.
Богомол проскрежетал что-то, Добрыня с трудом различил слова:
– Нет… нет…
– Табун коней?.. Чистокровных арабских скакунов!
Огромная пасть задвигалась, слова вылетали изломанные, сухие, как камешки под ударами тяжелого молота камнетеса.
– Даже боги не могут сделанное… несделанным. Но скажу другое… Если не… жертвы коня… через неделю умрет твоя жена.
Из-под отвратительных голенастых ног выплеснулись зубцы гнилостного лилового пламени. Жесткие надкрылья слегка приподнялись, словно богомол готовился взлететь. Выпуклые фасеточные глаза вспыхнули красным. От язычков огня повеяло нестерпимым жаром.
Добрыня отшатнулся, прикрыл глаза ладонью. В призрачном свете успел увидеть кости и суставы, просвечивающие сквозь розовую плоть. Тут же огонь померк. Когда он опустил ладонь, на том месте, где только что полыхало пламя, угольно чернела земля. Он присел на корточки, потрогал землю. Кончики пальцев ощутили холод и сырость. А металлический щиток на груди оставался таким же холодным, как и до встречи с чужим богом.
За неделю он исхудал так, что встревоженный Владимир прислал лекаря. Тяжелые доспехи звякали на богатыре, как на скелете. Кожа на лице обтянула череп плотно, острые скулы едва не прорываются, раздвоенный подбородок стал страшен, а глаза втянулись под тяжелые выступы, откуда сверкали то рассерженно, то угасали вовсе.
Белоян допытывался о причине хвори, пробовал лечить, думая, что все дело в муках совести по погибшему отцу. Добрыня рассерженно рычал, отмалчивался, а то и вовсе падал на ложе и отворачивался к стене.
Он сам привык идти на смерть, не раз посылал других, но то воины, сами выбрали дорогу, которая ведет как к славе и богатству, так и к смерти, а могли бы мирно пахать землицу… но за всю свою жизнь никогда не убивал женщин и не содействовал их убиению! Даже на злодеек рука не поднималась. А сейчас его поставили перед мучительным выбором. Имеет ли он право распоряжаться чужими жизнями?.. Да еще не ради спасения, скажем, Отечества, а вот ради… ради чего?
В дальних скитаниях… да что там в скитаниях, даже на Руси приходилось слыхивать, как чужие уговаривают принять новую веру, ибо с нею жить легче: стыд – не дым, глаза не выест, поклонись – спина не переломится, с сильным не борись… Да, эта вера для слабых, с нею жить и выживать легче, но разве он не слаб перед бессмертными?
Было страшно и жутко от осознания безнадежности, ибо внутри нечто огромное твердило, что да, он не слаб даже перед богом, все равно не поклонится, это у слабых спины как веревки, а сильные принимают удары на себя. Слабые есть в любом племени и любом народе, их большинство, но любой народ обречен, если в нем начинают кланяться даже сильные, если гордость уступает смирению и покорности…
Милена умерла во сне. Утром ее обнаружили застывшей, лицо спокойное, глаза закрыты. Белоян определил, что поела не тех грибов, в это время в лесах погани, как никогда. Владимир прислал гонца со словами жалости, Милена была настоящей женой: ласковой, приветливой, работящей, никто не слыхивал от нее дурного слова, все ее любили, и всех опечалила смерть хорошего человека, в то время как всякая мразь шастает взад-вперед, и никакая мара ее не берет.
Добрыня скрежетал зубами, ярился, но в глубине души испытывал страшное и стыдное облегчение. Все уже свершилось, не передумать. Милену наверняка взяли на небеса, а у него вместо страшного бремени выбора останется только тягостное чувство вины.
После недельного заточения он впервые вышел во двор. Даже проводил повозку с гробом до кладбища. Милену захоронили по обычаю полян: в деревянной домовине, чистой одежде, на глаза положили серебряные монеты, дабы заплатила за перевоз. В правую руку дали прялку: Мокошь любит, когда женщина является со своей, не одалживается.
Его утешали, хлопали по плечам, а когда все деликатно оставили его у могилки одного, он долго стоял бездумно, опустошенный, как дупло старого дуба, из которого выгребли и пчелиный мед, и орехи, запасенные белками, потом сел, уронил голову.
Деревья тихо и сочувствующе шелестели, опускали зеленые ветви, касались непокрытой головы, плеч. Под сапогами шелестела мягкая трава. Кладбище настолько заросло травой, кустами и деревьями, что зеленые холмики уже через год-другой прячутся в зелени.
Багровое солнце медленно опустилось за верхушки деревьев, на мир легли сумерки. В темнеющем небе зажглись звезды, а половинка месяца, как утлая лодочка, начала торопливо пробираться до спасительного края земли. Темные волны облаков захлестывают, топят, но упрямый човник борется, выныривает, пробирается…
Земля под ногами едва слышно дрогнула. Донесся далекий подземный шорох. В трех шагах почва покраснела, словно туда вылили ведро крови. Трава разом исчезла, а земля зашевелилась, поднялась холмиком, будто огромный крот выбирался наверх. Темно-красные комья сырой земли сыпались по склонам. Вершинка взлетела вверх. Добрыня напрягся, чтобы не вскрикнуть, не уронить честь, не потерять лицо…
Из холма поднялось гигантское гибкое тело. Толщиной почти в его бедро, голова как пивной котел, чешуйки размером в ладонь, тускло блестят, переливаются в лунном свете. Вытянутый вперед змеиный череп покрыт костяными щитками, словно пластинами стального доспеха.
С чмоканьем распахнулась исполинская пасть. Он стиснул зубы, чтобы не выдать себя вскриком. Даже с простой змеей таких размеров не совладать и дружине, но это не простая, не простая, а буде выползет, это ж на версту…
Немигающие глаза, покрытые кожистой пленкой, взглянули с такой нечеловеческой злобой, что руки и ноги превратились в сосульки, а сердце затрепыхалось, как будто в него уже вцепились страшные зубы.
Добрыне почудилось, что от страшного шипящего голоса дрогнули земля, мир и даже звезды.
– Смертный!.. Ты посмел… У тебя было время понять мою мощь. Ты слишком туп. Теперь умрешь… ты!
Змеиное тело раскачивалось точно так же, как в прошлый раз массивное тело богомола. Только вместо огромных страшных глаз насекомого сейчас его пронизывал взгляд пресмыкающегося, древнего, ползающего, жуткого.
Добрыня с трудом вытолкнул через перехваченное страхом горло нужные слова:
– Мужчина всегда готов к гибели.
Змея раскачивалась все сильнее и сильнее. Мир колыхнулся, Добрыня с трудом оторвал взор, к горлу подступила тошнота. Чтобы не встречаться с колдовскими глазами, он как можно высокомернее окинул змею взглядом с головы до хвоста, сумел даже презрительно поморщиться.
Змеиный голос прошипел яростно:
– Мне не гибель твоя нужна… Жертва!.. Ты принесешь… Принесешь! Я даю тебе две недели. Но если нет… умрешь ты сам!.. Умрешь страшно и позорно! Даже боги не могут отказаться от слова. Я… убью. Куда бы ни уехал, куда бы отныне ни пытался скрыться, через две недели приду… Умрешь не так красиво, как твой отец, не так мирно, как твоя жена!.. Твоя смерть будет страшной и гадкой.
Из холмика пошел черный дым. Змея перестала раскачиваться, дым окутал ее, но Добрыня и через огненную стену видел страшные горящие глаза. Во рту пересохло, а жесткий распухший язык царапнул высохшие десны.