– А как узнать? С виду он таким разумником глядит, что хоть в исправники ставь, а внутри не человек, а пена пивная. Вот только в душу не заглянешь, чужая душа потёмки.
– Душа делами высвечивается. Оно видно, кто на земле работает, а кто на ней сиднем сидит да на соседскую жизнь завидует. Вот таких гостей нам не надо, и без того не знаешь, куда от такого люда деваться.
– Во! – подтвердил Платон. – А сам говорил, что у вас миру власти не дадено. Нет уж, мужик от мира – никуда.
– Это не мир решает.
– А если начальство, то ещё хуже. У мира какая-никакая совесть есть, а у начальства её и в заводе не бывало. Только и будет кровь тянуть: или плати, или мы тебя отсюда в три шеи погоним.
– И не начальство тоже. Оно так само получается, вроде как чудесным образом. Которые тамошние, им ничего не будет, хоть до смерти упейся, а приезжим – нельзя. Выкинет, что гнилой обабок из корзины: иди, мол, к себе, там и пей.
– Да-а… – протянул Платон. – А ещё расскажи, что добираться туда нужно тайной тропой, по облаку, а на пути громовник сидит, и того, кто на спрос не так ответит, по самые ноздри в землю вбивает. Эх, жаль Шурёнка, уже уснула, она любит такие сказки слушать.
– А ты не смейся, – тихо сказал Горислав Борисович. – Давай хоть завтра вдвоём сходим на час да поглядим, какова дорога. До самого конца не дойдёшь – далеко, а на дорогу поглядишь. Тогда и поймёшь, где я соврал, а где правду сказал.
– Слушай, – догадливо воскликнул Платон. – А может, ты раскольник? Скопцы, говорят, так вот людей сманивают в свою веру. Только я на это не согласный. Может, я и плохо тут о боге говорил, а всё одно это мой бог, и вашего мне не надо.
– Так ведь я сказал уже: и православные живут, и иноверцы, всяк в какого бога хочет, в того и верует.
– Говорить-то ты говоришь, а каково там на самом деле? С виду яблочко наливное, а не оскомное ли? Пока не откусишь – не спознаешь.
– Я ж тебе предлагал: сходим да посмотрим…
– Туда сходим, а обратно как? Старухи болтают, будто бы смертынька также по деревням ходит, уговаривает: пошли, мужичок, поглядим, каково на том свете сладко живётся. Сходить-то с ней можно, и путь недалёкий, навроде как ты обещался, тока назад не пущают.
– Вот уж на смерть я ничуть не похож! – гость усмехнулся. – И телом не вышел, и делом. С косой тоже управляться не умею.
– С косой только Мара ходит, которая народ, что траву косит, а смертынька и так придушит, без косы, – раздался из стряпущего угла Шуркин голосок.
Значит, и девчонка не спит, слушает соблазнительные разговоры прохожего человека.
– Ой, по кому-то вожжи плачут! – предупредил Платон.
Шурка была отцова любимица, всерьёз строжить девку Платон не мог, хотя вожжи поминал частенько.
– В самом деле… – спохватился гость, – детям давно пора спать, а я тут болтаю. Бог с ним, Беловодьем, да с красивой жизнью. Назад пойду, приведёт у вас остановиться – договорим. А мне с утра в город надо. Я вот думаю, можно у вас кого подрядить до города доехать?
– Подрядить-то можно, были бы денежки.
– Ну а ты за сколько взялся бы довезти?
– Это дело непростое… – задумчиво протянул Платон. – Нонеча самая распутица – ни в санях, ни на телеге. Опять же, лошадь некормная, свезёт ли?
– Так сколько?
– Четвертак! – выпалил Платон и сам испугался своей наглости.
Путник, к его удивлению, не возмутился, а словно бы считать принялся про себя, только что пальцев не загибал.
– А сколько вёрст до города? – спросил он давно ожидаемое.
– Вёрст тридцать пять будет, – объявил Платон и, решив, что врать следует до конца, добавил: – С гаком.
– А гаку сколько?
– Так кто ж его считал? – рассудительно ответил Платон. – У нас вёрсты немеряные.
– За двугривенный, – предложил Горислав Борисович.
– Эх, что с тобой делать… – протянул Платон, не смея верить удаче. – Свезу и за двугривенный, за хлеб за твой. Тока тогда давай спать, а то завтра раненько выезжать нужно, пока с утра приморожено. Ино завязнем в грязи, ни четвертак не поможет, ни рупь целковый.
Ни из-за печки, ни с кáрзины, ни даже с печи не доносилось ни единого звука: никто не спал, но все понимали – идёт денежный разговор, в который соваться нельзя. И невелики деньги: двадцать копеек, а ко благовремении и они выручат.
В доме быстро воцарилась тишина, покуда не нарушаемая храпом, лишь сквозь стену из соседнего проулка доносились звуки шапóшниковского погуляния:
Как хотела меня мать
Да за пятого отдать!
А тот пятый, пьяница проклятый —
Ой, не отдай меня, мать!
* * *
Передел земли – штука непростая, часто его делать не станешь. Оно и богатеям тяжело, и бедноте. Только начнёшь навоз на поле раскидывать, а тут – передел, и землица твоя вместе с твоим золотом отошла к другому. Опять же, у одного земля сыздавна нахлеблена, а у другого всей скотины – таракане на аркане, так он землю посуху ворошит, отчего она неплодна. Такому бездельнику передел в радость, хуже чем есть, всё равно не будет.
Мужику основательному, чей голос на миру веско звучит, казалось бы, от передела одна морока, но и тут чёрт под ноги хвост постелил. Наделы даются семье по числу душ мужеска пола. Народится у кого парнишечка, тот сразу начинает кричать, что передел пора устраивать. Хорошо, если в соседней семье старик или младенец преставится, тогда мир такие дела без передела решает: одному горе вдвойне, другому вдвойне счастье. А как вдумаешься: что же это за счастье – на чужой беде? Недаром говорят: в миру жить, в грехах ходить. И жаль соседа, но коли у него сынок помер, а у тебя народился, то земля должна быть переделена. Тут мир жалости не знает, в миру, что на юру – жить холодно.
Закон велит переделы земли совершать не реже, чем раз в двенадцать лет, а чаще… да хоть каждый год. И хотя сразу после объявления воли урезанная мирская земля была поделена, но холера и весенний недокорм прошлись по самым бедным семьям, так что веский голос богатеев постановил: быть переделу. Оно и понятно: кулацкие детки с голодухи не мрут, вот и нужно, пока народишку поменьше, землю переверстать. А что навоз уже на полях, то тому, у кого две лошади да корова, – навозу не занимать.
Платон злился, ругал всех и вся чёрными словами, но весь мир переорать не мог. Когда Савва Потапов с горластыми Шапóшниковыми в одну дуду дуют, Савостин голос не звучит.
Жеребья метать собрались прямо на поле. Тут же был приглашённый уездный землемер, уже переверставший всё поле по-новому. Оно, может, и хорошо: меньше полос, значит, меньше земли под межами, да только Савостиным теперь не три надела достанется, а два; Митрохин пай отошёл обществу.
Прежде, говорят, жеребья и впрямь метали на кон, но потом объявились среди мужиков умельцы, которые, не глядя, навострились жеребий кидать так, что он всегда нужной стороной ложился. Эти завсегда себе лучшие полосы отбирали. А у другого, как ни кинь, всё клин выпадает. Поэтому теперь от прежнего только поименование осталось, мол, жеребья метать будут. А на самом деле меченые чурки предстояло тащить из шапки. Сам Платон и метил: он грамотный, ему и книги в руки.
– Резы твои, знать, и шапке твоей быть, – постановил Потапов. – Чтобы не кричал опосля, будто тебя кто поманул.
– Чего всё меня? – закричал Платон больше для порядка.
– А то давай из моей тянуть? – предложил Федос Шапóшников, стягивая с головы ветхий треух, в котором ходил и зимой, и летом.
– Твоя шапка драная, – отрезал Савва, – сквозь её жеребья видать. И вшивый ты, я с твоей шапки тянуть брезгую.
– Тогда свою скидай!
– Вот ещё! Так я и позволю тебе грязными лапами в свою шапку соваться. Резы Савостины, так и шапка Савостина, чтобы честно.
Платон уже не ругался. Чего шуметь, если у них всё решено? Может, хоть из своей шапки свой жребий выпадет добрым.