Плести корзинки – занятие стариковское, но что делать, если никакого промысла на деревне для мужика не осталось? В извоз не подашься, теперь все на машинах ездят, щебень бьют тоже машинами, кирпич на стройке никто на козе не таскает – краном двигают; и даже в грузчицком деле объявилась прежде неведомая малая механизация. А так… зимние вечера длинны, свет электрический ярок и дёшев. Сиди да плети.
Фектя прядёт – не для себя, своих баранов в первую зиму ещё не было, Храбровы просили шерсть спрясть. Дети уроки пишут, потом примутся под столом ногами пинаться.
– Кончили с уроками? – спрашивает отец.
– Нет ещё!
– Тогда живо за дело, а то мне за розгой далеко ходить не надо!
И снова в доме тишина. Фектя прядёт, Платон плетёт, дети буквицы пишут. «Буки-аз! Буки-аз! Счастье в грамоте для нас!»
А по весне, когда на Масляную в городе вновь устроили ярмарку, Платон удивил весь городок. Савостины явились на базар вчетвером, и не на автобусе приехали, а на доверху гружёном возу. Платон был наряжен в армяк, и Микита в такой же армячишко; женщины – большая и малая щеголяли в цветных полушалках и самых нарядных кацавейках с овчинкой на вороте и подоле. Из-под верхнего платья у мужчин виднелись пестрядинные порты, а у женщин – подолы сарафанов. А на ногах у всех четверых красовались новенькие, нарочно для того сплетённые лапти.
«Эх лапти мои, лапти липоваи! Вы не бойтесь одетё, батька новаи сплетё!..» Ярмарка при виде такого маскарада ахнула. Даже милиционер, собиравший среди торгующих дань, к Платону не подошёл, решил, что артисты приехали.
На продажу Платон выставил корзины, корзинки и корзиночки, короба и коробочки, набирки, берестянки, лыковые кошёлки и даже берестяные солонки и шкатулочки, сплетённые после уроков детьми. А гвоздём всему были лапти, причём к каждой паре прилагались обмотки и онучи из домотканого холста.
Цены на свой товар Платон назначил божеские и лишь за лапти заломил, что за модные сапожки на высоком каблучке. И не прогадал! Уже к обеду весь товар был распродан, даже новую рогожу, на которой раскладывал мелкие плетушки, продал, даже куколки, что мастерила Шурка из мягкой овсяной соломы, что и лошадь ест, и корова ест. А лапти покупатели прямо из рук рвали, и не мужики, а городские баре. «Стиль рожно», – с утра Платон этих слов не знал, а к обеду козырял ими почём зря.
Фектя рядом торговала: творог в берестянках, сметанное масло в кадочке и тут же мутовки, если какая хозяйка сама захочет масло сбивать. Всю неделю Фектя копила молоко для большой торговли, детям и телёнку доставались только сыворотка да пахта. Торговала дороже обычного, а распродала всё ещё раньше Платона. Последнее масло купили вместе с кадкой, хотя кадочка была самая простецкая: из осиновых плашек. И обручи не железные, а всё из того же перевитого брединника.
Люди подходили, спрашивали: откуда Платон приехал, как да что. Платон, наловчившийся ещё по старым ярмаркам, отвечал баско: «Я из тех же ворот, что и весь народ! Зря хвалиться не стану, товар сам себя хвалит. Деньги есть – торгуйся, а нет – так любуйся!» Со всеми побалагурил, толком никому ничего не сказал.
Распродавшись, Платон гоголем прошёлся по рядам, но нигде не задержался, лишь детям гостинцев купил, а там – уселись на телегу и дай бог ноги. Понимал, что денег наторгованы большие мильёны и зря с ними гулять не стоит. Однако уехали благополучно, никто на выручку не позарился и сослеживать не пытался.
А через день оказалось, что не так-то они благополучно уехали. Тётка Анна принесла районную газету, а там на самой первой полосе вся савостинская семья. В газете напечатана большая статья о прошедшей ярмарке, а в заголовке проставлены Платоновы слова: «Я не фермер, я русский мужик». И впрямь, говорил Платон что-то такое. Вертелся вокруг один чернявенький, всё расспрашивал, аппаратиком щёлкал. Платон думал: «Уж не мазурик ли?» – а он вот кто оказался. Ну да ладно, бог не выдаст, свинья не съест. Авось и газета забудется.
На ярмарочные деньги купил Платон в совхозе Бурёну. Кормов в совхозе кот наплакал, один вонючий силос, да и того – чуть. Коровы стоят тощие, молока с них и машиной не выцедишь, но Платон видел: скотина удойная, её откормишь – она молоком отблагодарит, всем кормилица будет.
Весной приехал из Питера Горислав Борисович. Удивлялся на Платоново хозяйство, хвалил. Этой весной Платон уже не пытался поднимать целину и сеять хлеб. Засеял полосу овсом – скотину кормить, полосу – картофелем. Перепахал огород Фекте под грядки, потом соседям начал огороды перепахивать. Прежде ефимковские кто с лопатой на плану ковырялся, кто ждал, когда с центральной усадьбы прикатит трактор и переворошит землю, подняв с глубины глину. Лошадью пахать не в пример аккуратней, да и дешевле; Платон помнил свою недавнюю бедность и душу из соседей не вынимал. Мало ли что у них пенсия, а у него спиногрызов двое – на пенсию много не наживёшь.
И уже казалось, что всегда так и жили, а переделы земли, голод и смерть сыночка только в страшном сне привиделись. Сыночек, вот он, в мамкином животе сидит, скоро народится. Славная страна Россия-За-Облаком, и особенно хорошо там живётся крестьянину, потому как осталось крестьянства всего ничего, на один погляд, и жизнь ему, что зубру в пуще: хомута он не знает, а стерегут его, берегут и сеном прикармливают. И отчего только повывелись на Руси и зубры, и мужики?
Но покуда есть в Ефимках крепкая семья Савостиных, то и остальная деревня копошится. Хоть с одной стороны, но покошено, на выгоне осеки поправлены, две коровы бродят и тёлочка, овцы – свои да храбровские, да тётки-Нинина коза – все там. Какое-никакое, а стадо, и когда бабы обходят деревню крестным ходом, то и осекам споют: «Христос воскресе из мертвых!» – и образами побренчат, вытрясая на скотину небесную благодать.
Закончился круг у савостинского дома. Никита с Шуркой тут же ускакали на речку, а взрослые по проулку мимо избы Горислава Борисовича поднялись к автобусной остановке, чтобы завершить молебен честь по чести. Там разобрали образа, а прочие дары оставили Анне – её решето, она трясла, ей и пряники есть.
Феоктиста отнесла иконы домой, поставила в киоте, затеплила лампадку. Хоть и не ко времени, но пусть погорит, пусть боженьки на огонёк посмотрят, отдохнут – им сегодня работы привалило.
Обрядив киот, закрыла избу на клямку и пошла в деревню. Сегодня праздник, на земле работать нельзя, так хоть с людьми поболтать, а то язык мохом обрастёт.
Бабка Зина по-прежнему сидела на скамейке под окнами.
– Подь сюда! – крикнула она. – Поговори, а то все мимо идут.
Была Зина туга на ухо, говорила громко и неразборчиво, отчего казалось, что она вечно ругается. Потому и охотников с ней беседу беседовать немного было. Но Фекте то как раз на руку. Подошла, присела рядом, ожидая, что скажет девяностолетняя старуха.
– Деревню обходили? – вопрос самоочевидный, и задан для затравки разговора.
– Обходили, бабушка. Шла и слезьми обливалась: дома раскрытые стоят да порушенные, живых едва знать.
– А ты что хотела? Распустили народ, вот он и разбежался, что тараканы от кипятка. Прежде строгости было больше, так зато и баловали мене, чем теперь. Ты вот… – Зина придирчиво оглядела Фектин наряд, – ты хорошо ходишь, правильно, а другие юбку выше колен задерут – и шасть на танцульку! У нас не так было, нас отец строго держал. Чтобы в школу ходить – и думать не моги! Я и посейчас буков не знаю. Школа – она для мальчишек, а девке и дома дело найдётся. Огороды пропалывать или хлеб жать – всё нашими руками. Рожь жали не как теперь, а всё серпом. Ты серпа, поди, и в руках держать не умеешь…
– Умею, бабушка.
– Ну-ко, покажь! – старуха живо проковыляла во двор, выдернула из-под застрехи старый, донельзя заезженный серп, ручкой вперёд протянула Фекте.
– Так он негодный, – растерянно проговорила та. – Ишь, как сносился!.. зубрить надо.
– Сама знаю, что негодный! Мужа у меня немец убил, а других мужиков я на порог не пускаю, честно живу. Моего тела никто вот по сю пору не видел, – Зина очеркнула корявой ладонью по лодыжке.