А ведовство будет сохраняться, покуда она, Уника, возвращается сюда, чтобы сидеть возле серой гранитной глыбы. Под этим камнем похоронены Таши и злой мангас, посмевший впустую тревожить предвечную магию. Во всём мире только два человека знают, где Ташина могила, все прочие верят, что Таши Лучник погиб возле Сухого лимана, в сражении с бессмертным Кюлькасом. Пусть верят, так проще и для мёртвого, и для живых.
Тяжело и сладко сидеть, опустив руки, вспоминая несбывшееся счастье. Хорошо хоть сыном предки её не обидели. А то ведь сколько волнений было – а ну как сбудется древнее проклятие и вместо сына родится невесть кто… Старухи-то предрекали худое. А уж когда во время давнего похода встретилась им сама проклятая Слипь… до сих пор страшно вспоминать. Сегодня родичи верят, что бабу-йогу ничем не проймёшь, а она и сейчас, как девчонка, дрожит от слова «слипь». У каждого человека свой ужас в душе живёт, даже у Ромара, который столько прожил, что мог бы уж ничего не бояться. Таши рассказывал, как перепугался когда-то безрукий старик при встрече с дремучим рузархом. Оно и немудрено: в давние времена Ромар лишился рук во время схватки с этим зверем. А у неё вон череп рузарха на колу висит, щерит двухвершковые зубы; кость выбелило ветром и дождями. Охраняет небывалый череп небывалую избушку, что стоит посреди леса на деревянных ногах.
Ох, Таши как удивлялся, увидав впервые жилище йоги! А Унике в ту пору ничего не казалось странным. Как домой вернулась, когда впервые вышла из смородинных зарослей на потайную поляну. Оно и есть – домой. Где ей ещё жить-то? Другие бабы, так ли, сяк, но жизнь устраивают. Вон, Калинка, уж как по своему Малону убивалась, а сейчас – Мокошью зовётся, детей полон дом и своих и приёмышей, все к Калинке льнут. А Унике выпало быть йогой. Стоит ей показаться в любом из селений, детишки по домам прячутся – боятся. С колдовством шутки плохи, без нужды его касаться нельзя. Жаль, что редко выпадает дело для мудрости бабы-волшебницы. Вернее, хорошо, что редко выпадает. Для рода – хорошо, а для Уники – тоскливо. Сиди одна и вспоминай неудавшуюся жизнь.
И ведь как ни крути, а жизнь уже прошла. Три десятка стукнуло, седина в волосах завелась. У других в эту пору по десять детей бывает, о внуках начинают помышлять. Внуки, может, и у неё будут, сын-то молодцом уродился, и у матери, и у отца всё взял. А не женихается, по всему видать, ждёт парень, пока зазноба подрастёт. Это хорошо, в добрый час…
Вот ведь как – жизнь прошла, а в памяти всё молодо, как шестнадцать лет назад. И Таши – живой перед глазами, не сын, а муж. Это для других он Лучник, а для неё – просто Таши. И начавшее вянуть тело как наяву помнит его прикосновения.
Уника вздрогнула, вскинула голову. Никак она задремала, вот этак, сидя под открытым небом? Не заметила, как и стемнело. На западе едва багровеет полоса, словно гаснущие в очаге угли. Могильный камень горбом выпирает из земли, тяжёлый, полсотни силачей разом не сдвинут. А рядом с камнем стоит человек: высокий, широкоплечий – не обознаешься…
– Таши… – тихо выдохнула Уника, – вернулся…
Таши шагнул навстречу, молча склонился над безвольно сидящей Уникой. Лицо знакомое, родное, ничуть не постаревшее за прорву канувших лет. Карие глаза под густыми бровями в самую душу смотрят. Откуда в предночном мраке цвет глаз рассмотреть, а вот умудрилась, рассмотрела… От этого взгляда кругом пошла голова, словно в жаркий полдень на цветущем лугу сладкий клеверный дух туманит разум, и ничего не осталось, кроме родных глаз.
– Вернулся… вернулся… Я всегда знала, что ты придёшь…
Тяжёлая, такая знакомая ладонь легла на плечо, торопливо скользнула под распахнувшуюся безрукавку, коснулась груди, заставив Унику вздрогнуть и напрячься от полузабытого счастья.
– Таши, родной, я же старая совсем…
– Ну что ты, ведь я люблю тебя, родная моя, любимая…
Слово в слово как тогда, полжизни назад…
Нетерпеливая рука – вечно Таши был неуёмным! – потянула в сторону мешающую одежонку и вдруг отдёрнулась, как испугавшись чего. Ну конечно, накололся, забыв, что в полочку безрукавки воткнута игла – проколка, сработанная Стакном из малого кусочка чудесного нефрита. Именно этой проколкой, а вовсе не потерянным ножом был убит чудовищный Кюлькас.
– Осторожней!.. – шепнула Уника. Она подняла руку, чтобы выдернуть так неловко попавшую иглу, и едва не закричала от страшной боли в обожжённых пальцах. Проколка казалась раскалённой, простой огонь не умеет так жечь! В следующую секунду пелена спала с обманутых глаз, и Уника с трезвой ясностью увидела, кто стоит рядом с ней. Не было в нём ни единой близкой черты, всё казалось чужим и враждебным. Жабий рот, пасть, а не рот, глаза с незнакомым разрезом, волосы, гребнем стоящие на макушке и, словно грива, растущие даже на шее, а быть может, и на спине. Одной рукой чужинец касался обнажённой груди Уники, а в другой, неловко отставленной, держал глиняную плошку, над которой сладко курился приторный наркотический дымок.
Вот оно, как обошёл вражина старую йогу! Вот откуда явился на свет мангас, убивший Таши!
Что есть сил Уника оттолкнула оборотня, влетела в дом, захлопнула дверь, накинула деревянный засов. Прислушалась. Снаружи было тихо. Потом до дрожи знакомый голос произнёс:
– Отвори.
Уника выдернула из густого меха спасительную проколку, с размаху черкнула крошечным лезвием по груди, не признавшей чужую руку. Боль вновь отрезвила, и Унике чуток полегчало.
– Сейчас отворю, – произнесла колдунья, нехорошо усмехнувшись, и сняла запиравший дверь деревянный брусок. Сколоченная из дубовых кряжей дверь развернулась на точёных петлях, сбитый с ног чужинец полетел в траву. Уника рассмеялась сухим трескучим смехом и спросила: – Ещё хочешь или накушался?
– Дура неумная!.. – прошипел оборотень окровавленным ртом. – Не хотела по-хорошему, ну и сдохнешь теперь.
Он неторопливо, по-кошачьи подобрался, вместо оброненной кадильницы потащил из-за кушака нож. От недалёких кустов бежали ещё двое чужинцев, один с копьём, другой с быстро разгорающимся факелом. Сейчас запылает береста на крыше – и пропала йога. Хочешь – от копья умирай, хочешь – жарься в горящем доме.
С долгим скрипом повернулась изба, здоровенная слега, прежде подпиравшая стену, рухнула вниз, на голову не успевшему уклониться чужинцу – только брызнуло по сторонам…
Двое нападавших приостановились, попятились было, но череп рузарха на заострённом колу, клацнув зубищами, ухватил одного из вражинцев поперёк туловища, торопливо, словно при жизни, принялся жевать, пятная сухую кость дымящейся кровью. Последний из жаборотых выронил факел и, подвывая, бросился в кусты. Уника, сплетя пальцы у груди, смотрела ему вслед. Пусть бежит, теперь не я, а он на крючке. Всё равно ничего не расскажет соплеменникам – удушье схватит за глотку прежде, чем он успеет произнесть хоть словечко. А я посмотрю, куда он побежит и кому попытается рассказать о печальной неудаче, постигшей вздумавших выведывать чужие тайны. Что ж, пусть ведают, что бабье колдовство не только лечить да спасать может – когда надо, оно никого не пощадит и всякому башку снесёт. Будь иначе – пожиратели детей беды бы не знали, у самых ворот поджидали бы малолетнюю добычу.
Большими шагами Уника подошла к висящему в ощеренной пасти чужинцу, ухватив за гривастые лохмы, вздёрнула мертвецу голову, заглянула в бельмы глаз.
Чужой, как есть чужой. Ни о чём думал – не понять, ни что чувствовал. Одно только и осталось после смерти в тёплом ещё теле – инакость, которую даже ненавистью не выразить. Одно слово – чужинец.
Тела убитых Уника свалила у самого охранного черепа, бросила там, пробив насквозь свежим осиновым колом, а сама наглухо заперлась в доме, чтобы никто не услышал, как будет плакать и выть от жестокой обиды обманутая женщина.
Как ни коротка июньская ночь, но с первыми рассветными лучами дверь в избе отворилась, и Уника, окинув взглядом ещё не розовое, а зеленеющее небо, спустилась вниз по скрипучим ступеням. Лицо йоги было совершенно спокойно, лишь брови, по-прежнему чёрные, грозно нахмурены. На ведунье был большой колдовской наряд, обереги и амулеты брякали при каждом шаге. Прежде всего Уника занялась тяжким и кровавым делом, на какое не решился бы колдун-мужчина. Головы убитых были отрублены. Обезображенные тела Уника оттащила в сторону, завалила хворостом и подожгла. Одну из отрубленных голов колдунья насадила на вкопанный в землю кол. Теперь чужинец, ставши бесплотным духом, вместе с рузархом будет охранять избушку. Вторую голову повесила в дыму, чтобы прокоптилась как следует и не смердела. Жестоко так поступать, очень жестоко. Такое колдовство мстит не только убитому, но и колдунье, выжигая её собственную душу. Однако женская магия, древнейшая в мире, не умеет быть доброй. Эта волшба от матери-Земли, она весь род хранит, а до отдельного человека ей дела нет. Погибнет – и не жаль, лишь бы племя в довольстве жило. Трудно человеку душой принять мысль, что перед всеобщей матерью он ничто, щепоть праха. Недаром бабы-йоги ушли от людей, недаром нельзя тревожить их бездельными просьбами.