Артем поднялся с пола. Его покачивало: и от удара по голове, и от безумной гонки по подземелью, когда его, привязанного к двум жердям, передавали из рук в руки, как эстафетную палочку. Но от человека, сидящего на стуле с высокой спинкой, исходило дружелюбие, почти нежность… Он был совсем не похож на остальных подземников: напоминал сложением нормального мужчину, только низкорослого, а вовсе не мальчишку со старческим личиком… И Артем, стараясь держаться прямо, подошел к нему и примостился на краешке высокого стула.
Здесь дружелюбие было почти нестерпимым, как жар от открытой печи, и Артем некоторое время просто не мог ни говорить, ни слышать. Ему казалось, что он заболевает. А потом будто включили звук…
– …коварные и жестокие. Они погубили наших Создателей и хотели погубить нас, но добрый Доктор сумел помешать их планам сбыться. Хотя нелюди овладели всей землей, подземные города остались во власти Света. Но нелюди стали творить морок, и многие люди Света поддались этому мороку. Им думается теперь, что мы должны жить под землей вечно, пока нелюди не исчезнут сами или не передавят друг друга. Только тогда мы должны выйти на поверхность и обратить Тьму в Свет… Нет, отвечаем мы, не для того создавались подземные неприступные твердыни, не для того творили нас Создатели, не для того Доктор выводил нас из вод и трясины, чтобы мы без толку и пользы тянули свой век в тепле и ясности, среди наших плантаций и фабрик, занятые лишь подготовкой к тому, что нам предстоит пройти. Нет, знаем мы, что не сгинут нелюди сами, сильно их колдовство, хитры и коварны они. Разве не понятно, что создавали нас Создатели для того только, чтобы истребить нелюдей и освободить родную нашу землю от их жестокого кровавого гнета, сделать все, чтобы Создатели могли возродиться? Вопиет небо: выходите, выходите, сыны и дочери Народа, сейте разрушение и смерть! Десять и сто жизней нелюдей берите за одну свою, и расточатся пред вами источники Света. Никто не спасется от клинков мщения! Бессильны нелюди пред людьми Света, слабо их дыхание, медлительна рука. Наши старые женщины превзойдут их воинов в поединке. Мы каждый день едим их мясо, и найдется ли кто, оставшийся в живых, кто видел нас?
Повисло вдруг молчание.
– Да, ваше величество, – с трудом сказал Артем. – Они не устоят против нас. Мой отец тоже так считает.
Что-то произошло.
– Скажи это еще раз, – потребовал Колмак.
– Они не устоят…
– Дальше.
– Мой отец… тоже так считает…
– Я понял, – сказал Колмак. – Твой отец – наставник людей Тьмы. И ты – человек Тьмы. Но не посланник и не шпион. Кто же ты? Кто ты, сын Наставника?
Артем задрожал. Дружелюбие царя опаляло.
Уже не соврать…
– Я… мы… мы хотели просто… просто потому, что боялись идти сюда, и надо было доказать, что не боимся, понимаете? Поэтому…
– Можешь молчать. Я буду думать, что все это значит. Ты не простой человек, ты наделен Зрением, которым способен проникать под видимость. Ты еще не вполне умеешь им пользоваться…
– Вы ведь не совсем подземник, да? – с надеждой спросил Артем. – То есть, я хочу сказать…
– Я – от семени Доктора, – с гордостью сказал царь. – Я проживу много поколений. Может быть, я переживу Доктора…
Он положил твердую, будто цельнокостяную лапу на голое колено Артема, и Артем застыл. От лапы шел мертвый холод.
* * *
Бабушка Ирина помнила коллективизацию, а зрение терять начала лишь два-три года назад. Сначала будто бы темные мушки летали, потом стало казаться, что носит она засиженные мухами очки… Она действительно стала носить очки, но лучше от этого не делалось. Как сквозь грязное виделся мир, а где чистые промежутки оставались, так через них ничего нельзя было рассмотреть: глянешь в ту сторону, а прозрачное пятнышко отбежит… Покупали для нее какие-то безумно дорогие лекарства, привозили врачей, вы наш ветеран, говорили ей, наша первая комсомолка… Но не нахлебницей она была и теперь, не та порода: каждое утро, встав часиков в пять, заворачивала она по две сотни пирожков и ставила в печи – для ребятишечек-дошколят. А вчера прибежала Лика из горисполкома: «Баб Ир, спеки рыбный пирог, гости завтра…» Завернула баба Ира и рыбный: рис, лучок зеленый, яйца крутые мелко порубленные, белужатинка… Но главное дело – тесто, это всем ясно, даром, что ли, говорят: одна мучка, да другие ручки. Оно и получилось. Румяный пирог, высокий. Корочка лакомая, маслицем коровьим промазанная. Полотенцем укрыла, а как Лика прибежала да под полотенце заглянула, так и взвизгнула и понесла пирог, как младенчика: мягко ступая… А бабушка Ира села и задремала сидя. Не молоденькая…
Девяносто пять осенью. Бабы столько не живут.
Проснулась от шороха. Сумеречно было в доме, и пахло горелым. Опять не выключила духовку… Поднялась с трудом и пошла, разминая одеревеневшие ноги.
Чадила духовка, правда. Да как-то не так пахло, как обычно от духовки. Не маслом горелым, а будто бы шерстью. Шерстью ли?.. Может, тряпку-прихватку там оставила? Бабушка Ира откинула дверцу – в лицо пахнуло смрадом и дымом. Регулятор вывернут был до предела. Никогда она так не делала, никогда…
Кто-то пробежал за спиной со смешком.
Вот она, прихватка…
Баба Ира, обжигаясь, выдернула из духовки противень. На противне, шипя и пузырясь, горела отрезанная человеческая рука.
Через маленькое просветленное окошечко увидела она эту руку, а когда метнулась туда взором, все опять заволокло… но руку она видела, это точно.
И – опять кто-то пробежал.
А потом – схватил ее сзади за локоть.
Рука на противне корчилась и гнулась…
Сердце бабы Иры вдруг наполнилось доверху – и с тихим звуком, будто разбился маленький пузырек, разорвалось. Она медленно упала, будто вся была набита легчайшим пухом. Черные ножки старого кухонного стола оказались колоннами, на которых держался небесный свод, и грустная торжественная мелодия хоров звучала, и звучала, и звучала…
* * *
– Нас никто не заманивал сюда, поймите! – говорила Мирка Тадич. За эту ночь она осунулась и почернела. – Больше того – нас не пускали. Нам устроили экзамен, входное испытание. Мы месяц доказывали делом, что умеем работать и жить с людьми, а нам устраивали проверки, нас… как это?.. провокации, да. Подвергали провокации. Потом говорили слова извинения. Другая семья поступала с нами, тем сказали слова прощания. Они… как это?.. качали права, да. А мы с радостью – эй, слышите вы? – с радостью отдали все, что имели. Этого было мало, но это было все, что у нас осталось, все! Потому что знали: мы пришли сюда навсегда, мы не уйдем отсюда, а если нас попытаются разбросать… нет, как это?.. разнести… разогнать – мы будем биться на пороге наших домов… – она замолчала. Рыдание сдавило горло. – Мы не уйдем отсюда, – сказала она очень тихо. – Так и передайте там: мы не уйдем.
Мадам профессор, Хелен Хью Таплин, слушала молча. Разве можно этой женщине, прошедшей через нищету и унижения, объяснить, что именно в таких вот тихих изолятах и вызревают опаснейшие и необъяснимые пока поведенческие реакции? Что здесь, среди этих мирных и приветливых людей уже ходят психопаты, что почти у всех вас налицо все симптомы латентной сшибки – и если не среагировать вовремя, через два-три года она превратится в надпороговую, и тогда вы, замечательные соседи и товарищи, превратитесь в злейших врагов друг другу. Бедная Мирка, и ты при разговоре смотришь не в глаза собеседнику, а вниз и влево… ты что-то скрываешь, да? О, вам всем есть что скрывать, потому что слишком мало вас здесь, и накопление взаимных тайн происходит слишком быстро – особенно при вашем пуританском образе мыслей. Самыми долгоживущими изолятами были колонии хиппи семидесятых годов – именно потому, что там можно было почти все. Но и оттуда уходили выросшие дети… А боитесь вы не только того, что коммуну вашу расформируют. И страх ваш общий не только перед внешней жизнью. Есть какой-то другой, застарелый, привычный…