Он сказал еще, что Петер подсказал ему замечательную мысль: обойти всех тех, кого он зовет своими друзьями, и посмотреть, как они там. Петер подумал, что долго Хильман не продержится, но иллюзии потеряет; однако отговаривать не стал – бесполезно отговаривать.
Они пожали друг другу руки, Хильман пожелал Петеру дотянуть до конца, а Петер не нашелся что пожелать в ответ, и Хильман усмехнулся понимающе, ткнул его кулаком в плечо, повернулся и пошел обратно – по направлению к лагерю. Он отошел на несколько шагов и исчез. Не то растворился в тумане, не то просто сделался невидим. И Петер, еле переставляя ноги, поплелся к своим. Он тащился, сгибаясь под тяжестью сегодняшнего дня, и больше всего ему хотелось сейчас упасть и никогда уже больше не подниматься, но встречи, отпущенные ему судьбой на этот путь, еще не все состоялись, и вскоре сверху его окликнул очень знакомый голос, и Петер, наверное, просто ждал подспудно, что этот голос когда-нибудь окликнет его, потому что не удивился, не обрадовался и не испытал вообще никаких эмоций, а просто сказал:
– Я к тебе туда не полезу. Спускайся, и поговорим, если хочешь.
Сверху упала веревка, и по веревке ловко, как большая грязно-зеленая обезьяна, спустился Баттен.
– Привет, – сказал Баттен добродушно, но взгляд его был настороженный: а как воспримет бывшее начальство появление блудного техника?
– Решил отлежаться? – хмуро спросил Петер. – Умнее всех хочешь быть?
– Всех-то не получится, – сказал Баттен. – Как, например, умнее генерала можно оказаться? Но, в меру сил и способностей…
– Тебе чего нужно? – спросил Петер. – Ты говори, а то я не могу – устал, как не знаю кто.
– Холодает, – сказал Баттен.
– Ладно, – сказал Петер, – придумаю что-нибудь.
– Придумай пару бочек солярки, – сказал Баттен. – Жратвы мне на полгода хватит, а вот если морозы…
– Заскучаешь за полгода-то, – сказал Петер.
– Нет, не заскучаю. – Баттен потупился. – Ко мне друзья заглядывают, то, се… За полгода тут все кончится, это уж точно. Еще чуть-чуть, и завалится этот мост к энной матери, как его медленно ни строй. Ивенс этот такой строитель, что не дай бог его в скорняки: из снега тулуп сошьет и за соболий продаст – ловкач! Смотрю я на него из своего далека – и прямо сердце ноет: ну почему я так не умею?
– Думаешь, ловкач? – раздумчиво сказал Петер.
– Ловкач, – уверенно сказал Баттен. – Уж я-то чую.
– Зря ты нас бросил, – сказал Петер. – Период пошел сложный, воевать нам приходится на два фронта, а у тебя рука легкая.
– Ты, старик, никогда хорошим нюхом не обладал, – сказал Баттен. – А я всегда чую, когда начинает порчей шкурки подванивать.
– Станут они тебе шкурку портить, – сказал Петер. – На кой ты им – мараться?
– Ты как вчера родился, – сказал Баттен. – Я вообще на тебя изумляюсь, как такие субъекты до половой зрелости доживают? И зачем, главное? Был бы себе ребеночком, умненьким таким, – на радость папе с мамой. А то вырос, майором заделался… пардон, прими мои поздравления, я ведь не успел тебя тогда поздравить? Или успел? Впрочем, не помешает и лишний раз… так вот – вырос, заделался подполковником, пост такой значительный: Заготовитель Правды, Поставщик Двора Его Императорского Величества! Эх, Петер, Петер…
– Что «эх»? Почему мне все говорят «эх»?
– Да ведь ты же ни черта не видишь вокруг себя. Ты ни черта не понимаешь, не чуешь и не чувствуешь. Ни черта не слышишь. У тебя всегда такая гордая рожа, будто тебе под нос кусочек говна подвесили. Ты к людям-то присматривался когда-нибудь? Не к тому, что они делают или как вы там говорите – созидают, а к ним самим, к лиц выражениям, к… а, что тебе толковать! Ты скажи, за последнюю неделю каких-нибудь перемен в том, что ты ешь, не было?
– Нет вроде, – пожал плечами Петер. – А что?
– А то, что пока я с вами был, ты с генеральской кухни жратву получал, а теперь, я думаю, – с общей. Ну-ка, напрягись, припомни.
– М… кажется… Кажется, да. Точно. Последнюю неделю все каша да каша…
– Вот. Очень наглядно. А туда же – борец за правду. Ты ведь не знаешь правды и знать ее не можешь, потому что на мелочи тебе плевать, тебе общие планы подавай, ты их и лепишь, эти общие планы… Я понимаю – характер у тебя такой, и не приучен ты мелочам внимание уделять, ты ими брезговать приучен, приучен брезговать мелочами и сегодняшним днем – ты думаешь, что это недостойно пристального рассмотрения, что главное – это обязательно что-то большое и обязательно устремленное в завтрашний день…
– Ты меня совсем каким-то ослом выставляешь, – сказал Петер.
– Ты и есть осел, – сказал Баттен. – Если хочешь знать, на таких, как ты, все и держится.
– Это ты загнул, – сказал Петер.
– Ничуть, – сказал Баттен.
Они помолчали, и Петеру представилась вдруг во всей красе нелепость каких-либо возражений на эту голую истину – да, господа, истину, таким уж я уродился, таким выкормлен и выбит, чтобы не обращать внимания на детали быта и вообще все суетное и преходящее, а видеть явление целиком и проникать в суть, и обобщать с точки зрения прогрессивной философии пангиперборейства – а ты ее знаешь, ту философию? Вот то-то и оно…
И вообще, все это действительно неважно, а важно то, что жив Баттен, что сработало его чутье и что, доверяя чутью Баттена, порох надо держать сухим.
– Пойду я, – сказал Петер. – Значит, солярки…
– Пожалуйста, – сказал просительно Баттен, и Петер вспомнил, что Баттен мерзляк и всегда кутается во что-нибудь теплое. Интересно, почему они мне все доверяют: и чокнутый Шанур, и дезертир Баттен, с усталым недоумением думал Петер. Более того: почему я допускаю, чтобы они мне доверяли и втягивали меня в самые разные подрасстрельные истории? Как у меня там с инстинктом самосохранения? Петер прислушался к себе. С инстинктом было хреново: весь замордованный, он свернулся калачиком где-то на дне и тихонько поскуливал. Бедняга, пожалел его Петер, и инстинкт слабо огрызнулся: себя пожалей. А в блиндаже господин Мархель устраивал разнос младшим операторам. Он сидел за столом, на котором горой громоздились катушки с пленкой и прочие атрибуты киношной деятельности, и выговаривал за развал работы, а операторы стояли навытяжку: