Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Возразить на это было решительно нечего. Душа моя ни в чем так не нуждалась, как в спасении, хотя сам я ровным счетом ничего для этого не делал.

Поэтому без единой жалобы я стерпел, когда еще затемно меня легонько потрясли за плечо и монотонно заговорили по-латыни над самым моим ухом.

Под ровный голос я то задремывал, то снова просыпался. Наконец монах замолчал, и это окончательно меня пробудило.

Рядом сидел цистерцианец, в черном и белом, светловолосый, рослый. Я видел только его склоненную голову.

Потом он встал, отошел к окну, за которым уже серел рассвет, и, прислонившись к стене, повернулся в мою сторону.

И вот тогда – когда он стоял, как-то особенно знакомо склонив к плечу голову, я узнал его.

В монашеской одежде Бертран казался еще красивее и мужественнее, чем в кольчуге и плаще. Он постарел и похудел; стал строже, суше. Лицо утратило округлость, сделалось костлявым. И теперь сразу бросалось в глаза, что нос у него перебит, а прежде это было совсем не заметно.

– Иисусе милосердный! – вырвалось у меня. – Бертран де Борн!

Он чуть улыбнулся.

– А, Эмерьо, – сказал он, – ты, как я погляжу, все-таки постиг искусство не умирать.

Я закрыл глаза, а когда открыл их, Бертрана уже не было.

Но на следующий день он пришел опять.

Теперь он навещал меня каждое утро. Мы почти не разговаривали. Он не задал мне ни одного вопроса. Просто приходил перед рассветом, читал свои латинские молитвы и псалмы, благословлял меня и уходил. Мне было хорошо с ним.

* * *

Только однажды Бертран заговорил о мирских делах.

– Правда ли, – спросил он, – что Гольфье де ла Тур убит на турнире?

Мне не хотелось огорчать его, но я ответил:

– Правда.

Помолчав, Бертран спросил:

– Как пережила это домна Агнес?

Я ответил:

– Она этого не пережила.

Бертран помолчал еще немного, а потом разразился отвратительной бранью. Сидел, сниснув ладони между колен, и вполголоса сыпал проклятиями, будто молился. Мне было неловко – противно и стыдно. Наконец я решился и окликнул его по имени. Он вздрогнул и замолчал. Потом тихо встал и вышел.

Наутро как ни в чем не бывало Бертран опять пришел ко мне, и снова я дремал под чтение псалмов, которых Бертран, следуя бенедиктинскому уставу, знал великое множество, и все стало как обычно. Ни об Агнес, ни о ее сыне Гольфье он больше не заговаривал.

А о своем брате Константине так и не спросил.

* * *

Спустя несколько дней у нас был еще один разговор.

Закончив обычные утренние чтения, он вдруг начал говорить стихи. Именно говорить – просто и спокойно, как бы отрешенно. Неожиданный переход от латинской речи к лимузенской пробудил меня.

Кто я таков? Куда иду? Дитя, заблудшее в саду,
В конце концов отыщет мать, и
В слезах падет в ее объятья.
А я, заблудший на земле,
Плутаю в горестях и мгле,
В добре нестоек, в злобе тверд
И, грешный, безнадежно мертв.

Поначалу я решил было, что он обратил эти стихи ко мне – какая самонадеянность! – и таял в благоговейном ужасе. Но вот Бертран замолчал и повернул ко мне лицо.

– А, не спишь!..

– Я… слушаю, – пробормотал я.

– Я получил письмо от Фалькона. Сегодня ночью написал ему ответ.

Фалькон. Марсельский купчик. Плоховатый стихоплетец, но красивый и обходительный малый. Никогда не знал, что Бертран ведет с ним какую-то переписку. Впрочем, что вообще я знал о Бертране?

В то утро Бертран был склонен к разговорам. Сказал, что пригласил сюда Фалькона. Его и трех своих сыновей. Хочет, чтобы они засвидетельствовали еще одно дарение аббатству.

У меня хватило наглости поинтересоваться, не слишком ли много он отдал уже Далону?

Но Бертран лишь засмеялся.

– У меня достаточно владений, чтобы не оставить обездоленными сыновей и еще уделить Господу. Знаешь собор святого Марциала в Лиможе?

– А то не знать! – брякнул я. – Там и отпевали вашего племянника Гольфье. И несчастную домну Агнес тоже. Обоих сразу, будто Тристана и Изольду.

Он только крестом себя осенил.

Потом сказал:

– На гробнице святого Марциала день и ночь горят семь свечей. Я хочу завещать, чтобы с доходов, которые принесут Далону подаренные мною земли, ежедневно покупалась восьмая свеча. Когда я умру, пусть ее зажгут.

* * *

Минула еще неделя. Я начал понемногу вставать с постели. Доктор объявил меня исцеленным и оставил в покое. Аббат Жеро наслал на меня мрачного долговязого цистерцианца, дабы тот меня исповедал. Половину из сотворенных мною грехов я благополучно перезабыл, но оставшегося вполне хватило, чтобы у цистерцианца надолго испортилось настроение. Выбранил он меня от души, истово, а после посадил на хлеб и воду.

Просидел я на хлебе и воде два дня. На третий прокрался в кухню, откуда был с позором изгнан.

Тогда я выбрался за стены монастыря и стащил кусок сырого мяса у одного из «бородатых братьев». Развел костерок в лесу у речки, кое-как поджарил. Монахи меня не видели и на следующий день со всей торжественностью допустили к Святым Дарам.

После этого я резко пошел на поправку, повеселел и сделался совершенно здоровым. Я уже подумывал было назваться калекой и попроситься в «бородатые братья», но тут, как на грех, надвинулась весна.

Припал я к стопам аббата, благодаря за приют и лечение. Аббат поцеловал меня в клейменый лоб. Поблагодарил я и мучителя-доктора, и мрачного верзилу, который сажал меня на хлеб и воду, и прочих.

Когда я уже совсем собрался уходить, ко мне подошел Бертран.

И я подумал, что теперь никогда уже не смогу забыть, как он приходил ко мне в серые предрассветные часы, чтобы я принял участие в заутрене.

– Прощай, лучник Эмерьо, – сказал Бертран. – Не умирай и дальше.

А я разинул рот, как дурак, и не знал, что ему ответить.

Он усмехнулся и добавил:

– Хоть ты и католик, а духовенство не любишь. Но постарайся любить Иисуса – ведь этого вполне достаточно…

И повернулся ко мне спиной.

Я всё стоял в воротах и смотрел ему вслед.

Единственный на свете, неповторимый Бертран. Идет, немного пригнув светловолосую голову, легким размашистым шагом – неспешно и все же быстро. Острые широкие плечи, черный капюшон между лопаток. Вероломный Бертран – рыцарь, шателен и монах.

Вот он приблизился к остальным… Мгновение – и слился с ними. Я перестал различать его в этой черно-белой толпе. И сколько ни вглядывался, так и не смог выхватить его взглядом. Один из многих. Капля в море.

Больше мы с ним не встречались.

* * *

Минуло лет десять, прежде чем я снова оказался в Лиможе. Дела мои шли из рук вон плохо, как и следовало ожидать. Ни семьей, ни собственным домом я не обзавелся, а в мои годы это было бы нелишне. К тому же я начал терять остроту зрения.

В унылых раздумьях шатался я по Лиможу. Стояла осень. Начинались дожди. Как всегда в дурную погоду, да еще на голодный желудок, меня одолевало раскаяние. Боюсь, я не последовал доброму совету Бертрана. Я так и не научился любить Иисуса. Я никого любить не научился. Да и вообще, ничего путного из моей жизни не получилось.

Насквозь мокрый, я зашел в кафедрал святого Марциала. Загнали меня туда вовсе не благочестивые мысли, а желание переждать дождь и немного согреться. Одежда моя совершенно распалась и едва прикрывала мой срам, не говоря уж о том, чтобы согревать в непогоду.

Сперва я ежился на холодной скамье поближе к выходу, но потом осмелел и начал бродить по собору, как по лесу, разглядывая капители и статуи. Дождь шумел не переставая.

В соборе немного пахло затхлым, и от этого как будто становилось теплее. На гробнице святого Марциала, будто дрова в печи, потрескивали толстые желтоватые свечи. Гробница была покрыта прекрасным тканым покрывалом с золотыми кистями. Я полюбовался искусной работой, а затем протянул руки к огню, пытаясь согреть закоченевшие пальцы. Пламя свечей расплывалось перед моими глазами.

45
{"b":"33142","o":1}