На могиле Локтева горела свеча. Высокая, фигурная свеча, воткнутая в свежий грунт на верху холма. Единственный носитель живого огня на всем кладбище, эта свеча словно дразнила и манила меня к себе. Она не могла долго гореть, подумал я, ее зажгли всего несколько минут назад. Свеча только-только стала оплавляться и отекать.
Мне стало жутко, и все же я шагнул к свету. Свеча слепила, и теперь я плохо видел то, что находилось вокруг меня. Мне показалось, что за моей спиной кто-то сдавленно дышит, обернулся, но ничего не увидел, кроме своей пляшущей тени. Меня стало раздражать, что я позволил вселиться в себя мистическому страху, резко выпрямился в полный рост, нащупал правой рукой рукоятку пистолета, спрятанного на груди, и стал приближаться к могиле. Деревья расступились, ушли во мрак, и я оказался на освещенном пятачке рядом с могилой, обложенной со всех сторон венками.
Огонек свечи затрепетал на ветру, и, словно чувствуя его близкий конец, темнота приблизилась ко мне почти вплотную. Я не мог оторвать глаз от свечи. Я стоял перед могилой, словно оцепеневший. Это для меня, подумал я с каким-то странным равнодушием, даже не пытаясь осмотреться по сторонам или кинуться в тень ближайшего надгробия. Эта свеча зажжена для меня…
Среди венков с искусственными пластиковыми цветками, траурных лент со словами соболезнований, хвойных веток, сплетенных в толстую косу, рядом со свечой, словно выросший от тепла огня, стоял на тонком стеклянном стебле черный тюльпан. Ферзь, поставивший мне мат!
Порыв ветра ударил по дрожащему пламени, оторвал его от фитиля, раздавливая, замазывая чернотой его слабое тепло и свет. Мрак окутал меня со всех сторон, исчезли могила со стеклянным цветком, деревья, надгробия, ограды. Я с опозданием рванул в сторону, судорожно расстегивая пуговицу на куртке, но нарвался на сильный удар по голове и успел почувствовать, как в лицо брызнула едкая ледяная струя…
* * *
Что ж ты так его боишься? – думал я. Почему пресмыкаешься? Ведь у тебя есть все – вечная жизнь, безграничная власть, покровительство самого Творца… Тебе, самой популярной личности на земле, нельзя себя так вести. В твоих глазах не должно быть страха, лишь снисхождение, понимание и сострадание…
Иисус в терновом венке плыл перед моими глазами, и мне казалось, что он все ниже и ниже склоняет голову перед Пилатом, и его лицо, исполосованное глубокими, как шрамы, морщинами, все больше искажает гримаса боли. Он боялся наместника, боялся пыток. Он боялся смерти, что было самым диким откровением картины. Ни отблеска веры в могущество своего покровителя, ни намека на попытку сохранить человеческое достоинство. Ничего божественного.
Могущество, осознание своей уникальности, значимости, своей непревзойденной ценности для человечества – все блеф, выдумка, одежка, которую можно на некоторое время напялить на себя и носить до тех пор, пока плетью не пройдутся по твоим ребрам. Боль, которую уже не способно вынести тело человека, легко превратила даже полубога в униженное, жалкое существо. Это оно, легкоранимое, подверженное болезням тело, определяет качество души… Господи, помоги быстрее умереть, чтобы не чувствовать этой острой боли в голове, этих мучительных спазмов в желудке, это жжение в легких!
Я с трудом приподнял голову, скосил глаза вниз и увидел, что лежу на диване в сумрачной комнате, всю стену которой занимает картина. Правее – ампирный туалетный столик, напольные вазы. Французские шторы волнами спадают с полукруглых карнизов. За тонированными оконными стеклами раскачивают мокрыми лапами деревья, дождь барабанит по подоконнику.
Все это уже было, подумал я. Не так давно все это было. Я запрыгнул в окно этой комнаты с дерева. Потом… потом я обыскал туалетный столик и нашел в нем вещи Анны. А дальше – нагромождение, хаос событий. Наш с Анной побег, стрельба, приезд в Москву, просмотр дискеты, похороны Локтева…
Чем ближе были события, тем более смутно я помнил их. Похороны Локтева и разговор с вдовой едва отпечатались в памяти. За ними – полная темнота, в которой на мгновение появлялись могильные кресты, мокрый асфальт в трещинах кленовых листьев, лицо Анны, слабо освещенное светом приборного щитка, – все очень похоже на сон.
Я попытался повернуться на бок, но тотчас почувствовал, как обе руки, заведенные за спину, пронзила острая боль. Я вернулся в прежнее положение и несколько минут лежал неподвижно, глядя на Иисуса и приводя в порядок мысли.
Дождь полил сильнее, и подоконник стал содрогаться от ударов тяжелых капель. Я почувствовал на лице легкое движение влажного прохладного воздуха: должно быть, окно было приоткрыто. А может быть, думал я, ничего этого не было – ни побега, ни стрельбы, ни подружки и секретных писем на экране компьютера? Я запрыгнул в окно, и здесь меня двинули по голове.
Странное, неприятное чувство – потеря ориентации во времени и в пространстве, когда не можешь точно отличить реальность от бреда и тяжелые сновидения принимаешь за действительность. В науке, кажется, такое явление называется конфабуляцией, и лечат ее в психиатрических заведениях. М-да…
Кажется, я снова впал в забытье, а когда открыл глаза, в комнате было совершенно темно, лишь узкая полоска света из открывшейся настежь двери лежала на паркете. Потом надо мной ослепительно ярко вспыхнула массивная люстра с хрустальными подвесками, и я невольно прикрыл глаза.
На меня упала тень, и я увидел рослого немолодого господина, с совершенно лысой, блестящей, как бильярдный шар, головой, морщинистым, но холеным, тщательно выбритым лицом, лишенным какой бы то ни было растительности, даже бровей. Широко расставив ноги, он потягивал сигарету, стряхивая пепел на паркет, и без интереса разглядывал меня. Я узнал его сразу – Анна очень точно описала его портрет в письме.
– Добрый вечер, Князь! – не совсем внятно произнес я.
По губам лысого скользнула усмешка. Он выпустил дым через ноздри, опустил руку в карман шелковых бежевых брюк и отошел к картине. Его череп заблестел как раз под изображением лица Пилата.
– Кажется, портрет наместника рисовали с вас, – снова сказал я.