Ему казалось, что совершенная машина его лучшего спектакля катится мимо, презирая и партер, и галерку, и своего собственного создателя.
* * *
Пространство Пещеры виделось ему в постоянном движении – пульсирующие сосуды переходов, перегоняющие по ярусам теплую жизнь. Он двигался, перетекая из коридора в коридор, пропуская через себя сотни запахов, безошибочно распознавая следы на сочном, недавно примятом мхе.
Миновали долгие ночи воздержания, и кто знает, сколько пустых ночей у него впереди; но сегодня, он чуял, наконец-то будет удача.
Сегодня он поохотится.
От водопоя поднимались две сарны. Он видел их будто глазами: самка и самец, немолодые, испуганные близким присутствием хищника; ничто не подтверждало этого присутствия, ни движение и ни звук, сарны чуяли его одной лишь интуицией…
Он дернул ноздрями. Сарны пахли страхом – от этого запаха у него обычно мутилось сознание. Притаиться и кинуться; догонять, ощущая, как вязнет в секундах приговоренная жертва – и как то же самое, дробленное на мгновения время стекает по жесткой саажьей шкуре, не причиняя вреда, не успевая удержать…
Белая вспышка в мозгу. Опьянение; повалить в заросли коричневого мха, держать за горло, пока длится агония, держать, держать…
Иное чувство, похожее на внезапную тошноту, остудило его совсем уж сформировавшийся порыв. Ноздри дрогнули, будто уловив запах дохлятины.
Сарны.
Сегодня он не желает крови сарн.
Он не знает почему, но сегодня он будет охотиться на тхолей. Тхоли не столь совершенны в своем стремлении к спасению, тхоли мелки и в большинстве своем безмозглы, но мысль о сарне вызывает у него отвращение. Сегодня…
И он потек коридорами прочь; миновал грот, где свисающие с потолка сталактиты и тянущиеся им навстречу сталагмиты превращали Пещеру в исполинское подобие его собственной клыкастой пасти. Красота застывшего камня не очаровала его – потому что в этот самый момент издалека, из влажной тьмы, явственно запахло тхолем.
* * *
Лора посмотрела на нее с сочувствием.
Сегодня на нее все смотрели с сочувствием – дверь кабинета была приветственно распахнута, и Раздолбеж ожидал.
Павле ничего не оставалось делать – она вошла; шеф ее, непривычно благостный и мягкий, парил в сигаретном дыму, как привидение.
– Сядь-ка, Нимробец.
Боится, что при горестной вести я не удержусь на ногах, мрачно подумала Павла.
– Что ты так смотришь на меня, Нимробец? Или ты думаешь, что большие печальные глаза – единственное, что необходимо тележурналисту?
Павла села на предложенный стул и нервно закинула ногу на ногу. Внимательно оглядев ее, Раздолбеж криво усмехнулся:
– Ты зря нацепила эту юбчонку. Твои голые коленки меня не растрогают.
Павла вспыхнула. Мини-юбку она надела потому только, что сегодня утром Митика привел в негодность ее рабочие джинсы; конечно, объяснять это Раздолбежу было ниже Павлиного достоинства.
– Итак. – Раздолбеж с отвращением отхлебнул из привычной кофейной чашечки. – Итак, мы имеем ассистентку Нимробец, в активе у которой глаза и коленки, а в пассиве… ГДЕ кассеты от Ковича?! Ты должна была принести их ВЧЕРА!..
Павла втянула голову в плечи.
При мысли о Ковиче вспоминались почему-то не сааг, не кассеты и не пыльная, в столбах солнца квартира – вспоминался тюбик помады, валяющийся в щели между кирпичиками тротуара. И помада-то, честно говоря, дешевенькая. И почти полностью израсходованная, сточенная до тупого пенька…
Сегодня утром Митика взял брусочек красного пластилина, растопил на сушилке для полотенец и подложил тетке на табуретку – в тот самый момент, когда погруженная в себя Павла усаживалась за стол. Пластилин расплющился, как красная шляпка сыроежки, и значительная его часть осталась на Павлиных штанах. Митика отделался строгим выговором, штаны остались мокнуть в тазике с моющим средством…
– Ты слышишь меня, Нимробец?
Павла опустила голову. Мысль о расплавленном пластилине то и дело сменялась мыслью о саажьей сущности режиссера Ковича.
– Мне очень жаль, Нимробец, но тебе придется делать карьеру где-нибудь в другом месте.
Раздолбеж постоял, изучая ее склоненную голову; широко шагая, подошел к захламленному столу, выудил из кипы бумаг одинокий, зловещего вида листочек.
– Распоряжение о твоем увольнении. Копию отнесешь в бухгалтерию, получишь свои деньги и сделаешь так, чтобы больше мы не встречались.
Павла подняла голову; Раздолбеж возмущенно уперся руками в бока:
– Плакать раньше надо было! Где кассеты от Ковича? Где? Где?! По какому праву ты срываешь мне творческий процесс, ты, которая самостоятельно не умеет и шага ступить?! Не умеешь раскрыть рта, не умеешь договориться с человеком, об инициативе я не говорю – с козла молока не требуют…
Павла смотрела на него сквозь набегающие слезы; Раздолбеж виделся то круглым и толстым, как облако, то длинным и узким, как ножка смерча.
Тюбик помады в щели тротуара…
Скотина Митика. Поймать и надрать уши – только неохота связываться со Стефаной…
– Что же мне теперь делать?.. – спросила она, и голос плохо ей повиновался.
Раздолбеж отвернулся:
– Найти работу, где не надо думать головой. Где можно думать голыми коленками… Ничем не могу помочь тебе, Павла. Мозги не покупаются.
От обиды она заревела уже откровенно; Раздолбеж воздел палец, собираясь сказать нечто нравоучительное, и в этот момент зазвонил телефон.
Покосившись на Павлу – ее судорожные всхлипы могли придать телефонному разговору нежелательный фон. – Раздолбеж обошел вокруг стола и поднял трубку; Павла на короткое время оказалась предоставлена самой себе. Скрючившись на стуле и размазывая по щекам потеки черной туши, она лелеяла в душе единственное желание – добраться до туалета, запереться в кабинке и там выплакаться вволю, не думая ни о чем и никого не стесняясь. Добраться бы, какая бы добрая сила перенесла ее сквозь стены, прямо сейчас…
Верная приличиям, она все-таки сдержала плач – и потому смогла услышать, как говорит по телефону Раздолбеж. Говорит, не умея скрыть удивление.
– Да? Да, конечно, и «Железные белки»… Гм. Собственно, если бы я знал сразу… А? Да, безусловно, талантливая и перспективная… Н-нет. Я, видите ли, еще не успел… О да. Я хотел бы ознакомиться с ними сегодня… Вечером? Хм, ну что же, тогда завтра утром я отберу и позвоню вам… Нет. Конечно, нет. У нас в редакции исключительно дружеская, доверительная атмосфера… Безусловно, я передам ей ваше лестное мнение. Да, спасибо, до встречи…
Трубка уже пищала короткими гудками, а Раздолбеж все еще стоял, будто не решаясь положить ее на рычаг. Будто это было ответственным делом, требующим с его стороны душевного усилия.
Павла молчала – растрепанная, с потеками туши на мокром лице, с бесформенными, жалобно развешенными губами.
– Господин Кович просил извинить его, – строгим голосом сообщил Раздолбеж. – Он так ответственно подошел к отбору материалов, что не смог передать их вчера. Зато теперь, надо полагать, господин Кович предоставит нам в пользование чуть не весь свой видеоархив… Господин Кович выразил восхищение профессионализмом и обаянием посланной к нему Павлы Нимробец, ему было очень интересно говорить с ней о театре… Теперь я спрашиваю, Павла, – какого черта надо было морочить мне голову?! Почему вы сразу не сказали…
Павла горестно всхлипнула:
– Так вы же ни о чем меня не спрашивали, господин Мырель…
Ей показалось, что этими словами она вступила в негласный сговор с Раманом Ковичем, который наплел Раздолбежу невесть что. Зачем? Чтобы выручить ее, Павлу?.. Сарну?!
Заговор саага и сарны – против злобного телевизионного шефа… Павла усмехнулась – сквозь слезы.
Раздолбеж помолчал. Раздраженно отхлебнул кофе, поморщился, поставил чашку на приказ о Павлином увольнении – так, что посреди ценного документа остался коричневый след-ободок.
– Значит, так, Нимробец… Он просил приехать за материалами после спектакля. После сегодняшнего спектакля, в театр, в десять вечера… Ты поняла?..