Воронов в свою очередь знал за собой слишком много провинностей и сейчас лихорадочно выбирал, в какой из них сознаться раньше. Он не мог угадать, какая покажется Евдокимову более тяжкой. В первые десять минут допроса Евдокимов был добр, но Воронов уже примерно представлял, как тот вдруг переключится с этой доброй тактики на яростную, – как-никак это был уже третий допрос. Однако угадать, когда это произойдет, не смог бы и сам майор, не то что пациент.
Основой следовательской тактики Евдокимова как истинного смершевца было приведение жертвы к осознанию своей греховности. Мало расстрелять, расстрелять всегда успеется: следовало растоптать, внушить мысль о том, что кара заслужена. Воронову предстояло всех предать и оговорить, отречься от матери, заложить командира – и только после того отправиться на казнь с твердым убеждением, что такие, как он, недостойны жизни. Если угодно, это было даже и гуманно: непростительная жестокость – убивать человека, уверенного в своей правоте. Прежде чем ставить кого-либо к стенке, следует сделать так, чтобы жертва сама себя приговорила – и по этой части у майора Евдокимова конкурентов не было, по крайней мере в штабе тридцатой пехотной.
Он был из заслуженных смершевцев, о которых слагались легенды: дзержинец, наследник подлинного чекизма, способный выбить из бойца любое признание, за три дня превратить здорового малого в трясущуюся, кающуюся мразь – и все это почти без физического воздействия. Евдокимов любил утонченность.
Он приметил Воронова давно, с тех самых пор, как привезли пополнение. Две недели ходил вокруг да около, выживая. Приставил к нему осведомителя – слушать разговоры. Воронов был то, что надо: скучал по дому, жаловался на портянки, один раз даже сказал, что вообще не понимает, почему и с кем они воюют… Любому другому это сошло бы с рук, но Евдокимов вцепился в улику не шутя. Это был шанс. Вдобавок и Плоскорылов заказал расстрел перед строем – боевой дух вследствие дождей совсем разложился, – Евдокимов взял Воронова тепленьким, вызвав якобы для вручения письма из дома. Евдокимов понимал, что это значит для человека вроде Воронова. Он подробно изучил дело новобранца и знал, что тот взращен матерью-одиночкой, отца не видел, в мужественных играх не участвовал и вообще, несмотря на приличную физподготовку, был в душе сущая красная девица. Он отправил матери уже два письма. Евдокимов на всякий случай перехватил оба. В письмах не было ничего особенного, кроме телячьих нежностей и уверений, что Воронов устроился отлично, так что беспокоиться матери не следует.
Россия вообще была интересная страна, потому что главная ее история происходила внутри, а не вовне, и главные войны опять-таки были внутренними. Главные конфликты в солдатской жизни разворачивались вовсе не с вероятным или невероятным противником, а с сержантом или иным командиром (просто сержант был ближе, почти родня). Считалось, что сержант и вся стоящая над ним пирамида, включая обязательного смершевца, вырабатывают таким образом из солдата настоящего мужчину, хотя настоящего мужчину они как раз выдавливали из него по капле, как раба, а вместо того вещества, из которого делаются мужчины, вливали в его жилы и кости тухлую, рыхлую, дряхлую субстанцию, парализующую всякое осмысленное сопротивление. Обработанный таким образом солдат способен был воевать только истинно варяжским способом – то есть ничего вокруг не сознавая и боясь своих больше, чем чужих.
Все это шло от того, что ни командиры, ни смершевцы никогда не были солдатами и не могли ими стать, будучи рождены для иного. Любой офицер, заставь его кто-нибудь проделывать то, что требовалось от солдата, обнаружил бы полную профнепригодность, – как и любой менеджер в варяжском бизнесе, поставь его прихотливая судьба на место того, кем ему выпало управлять, оказался бы не способен ни на что, кроме приготовления и распития кофия. Варяжское начальство ни в чем не могло подать примера, ибо не владело ни одним из руководимых ремесел, с одинаковой легкостью руля то нефтянкой, то мобильным бизнесом, то ротой, то госпиталем; варяжский прораб не умел строить домов, варяжский генерал не умел строить оборону, варяжский дирижер не умел строить скрипку – все они умели строить только подчиненных, предпочтительно по ранжиру. Варяжскими начальниками рождались – и годились на эту роль только те, кто не был способен ни к какой деятельности, но виртуозно умел топтать способных. Евдокимов был прирожденный смершевец, элита элит: он вообще ничего не умел. И он был некрасивый. Он был словно топором рубленный. Он был плечистый, нечистый. Блевотное он был существо, прямо говоря. Мало кто был хуже Евдокимова. Варяги любили Евдокимова, ценили Евдокимова.
Когда Воронов явился в Смерш за письмом из дома, он не заподозрил никакого подвоха – мало ли, может, во время помпы все письма должны приходить только через Смерш. Но Евдокимов уже знал, как будет его колоть. В Смерше, еще в Академии Дзержинского, всем внушали: невиноватых нет. Задача исключительно в том, чтобы найти вину. Народ прав, говоря, что у нас просто так не сажают. Настоящий военный психолог должен был тщательно разобраться в прошлом и настоящем объекта, чтобы просто отмести случайные и побочные вины, сосредоточившись на главной. Воронов был настолько удобен, что у Евдокимова через два дня оказался в руках букет расстрельных статей.
– Рядовой Воронов по вашему приказанию прибыл! – четко рапортовала жертва, еще не подозревая о своем новом статусе.
– Так-так, – медлительно сказал Евдокимов. – Так-так… (Это тоже была азбука смершевца – тянуть время, чтобы жертва пометалась.) – Ну что же… ммм… Воронов, да? Значит, письмеца ждете?
– Так точно.
– От кого же, любопытно узнать?
– От матери, товарищ майор.
– Мать – дело хорошее. Один у матери?
– Сестра еще есть.
– А почему ждете письма? Адрес сообщили уже?
– Так точно.
– Ага. Ну, ладно. А почему вы думаете, что мать вам сразу напишет?
Воронов растерялся.
– Потому… потому что волнуется, товарищ майор.
– Волнуется? А почему она волнуется? Вы что, сообщили ей в письме что-то такое, от чего она может разволноваться?
– Никак нет, товарищ майор, – густо покраснел Воронов. – Просто… ну… я подумал, что она будет волноваться. Война же.
– А вы сообщили матери, что находитесь в районе боевых действий? – Голос Евдокимова начал наливаться свинцом. Попадая на фронт, солдаты не имели права об этом сообщать. Такова была особенно хитрая, иезуитская установка I с и штаба: родители знали только номер части. Любая информация в письме, из которой можно было почерпнуть намек на истинное местонахождение солдата, расценивалась как измена и немедленно каралась.
– Никак нет, товарищ майор. Просто написал, что прибыли в часть.
– Так что ж она тогда волнуется? Нервная, что ли? Может быть, больная какая-то?
– Никак нет, товарищ майор.
– Я сам знаю, что я товарищ майор. Что вы мне все время – товарищ майор, товарищ майор? Вы, может быть, думаете, что в Смерше дураки сидят?
– Никак нет, това… Никак нет, я так не думаю.
– А. Интересно. А как думаете?
– Я про Смерш никак не думаю, това…
– «Товарищ майор», надо добавлять. Вы в армии находитесь или где? Вы, может быть, забыли основы субординации?
– Никак нет, товарищ майор.
– Я сам знаю, что я товарищ майор! – заорал Евдокимов. Воронов дошел до кондиции. Момент для перемены регистра был выбран безошибочно. – Значит, сначала волнуем мать, доводим ее, можно сказать, до нервного стресса, – а потом вот так запросто являемся в Смерш за письмецом? Я правильно вас понял, товарищ рядовой? – Это тоже был любимый прием: перечислить с грозной интонацией несколько невинных фактов, из которых сейчас будет сделан неожиданный и убийственный вывод.
– Я не являюсь, товарищ майор… то есть самовольно не являюсь… я явился по вашему вызову…
– Я знаю, что по вызову! – громко прервал Евдокимов. – Не в маразме еще, слава богу! Или вы полагаете, что у нас в Смерше служат маразматики? Отвечать!