Не одна в поле дороженька,
Не одна бесприютная…
Ну вот, все и поехали. Чух-чух-чух.
Не одна в поле дороженька,
Не одна беспечальная,
Не одна в поле дороженька,
Не одна безначальная.
Не одна в поле дороженька,
Не одна бессердечная,
Не одна в поле дороженька,
Не одна бесконечная.
Книга вторая
Прибытие
Интерлюдия
– Что же спеть тебе? – говорил как бы в задумчивости как бы слепой как бы старец с бандурой в руках. Он сидел на папке в избе подполковника Лавкина, офицера, блин, ух, какого офицера! Такой офицер. В первый год войны, когда еще стреляли по-настоящему, Лавкин лично расколол на допросах до пятидесяти ЖДов. Сам он был собою контрразведчик. В нем было даже немножко варяжского духу, то есть стрельбе по своим он все еще предпочитал стрельбу по чужим. Были ведь когда-то времена, когда варяги не угнетали, а кочевали и убивали. Это годы угнетения несчастного племени испортили варяжество, как портит это занятие любого приличного человека. Одно дело – завоевать, другое – удерживать. Завоеватель может быть и правым, и неправым; в конце концов, шел, увидел, захватил, в схватке оказался сильней – обычное дело. Стоит тебе, однако, сделаться полноправным угнетателем – и ты уже не воин, а надсмотрщик со всеми вытекающими; именно поэтому всякий нормальный солдат ограничивается победой, а добивать побежденных и распоряжаться ее плодами предоставляет другим. У варягов, к сожалению, ничего с этим не получилось. Иногда, конечно, им приходилось сражаться с ЖДами, потому что вовсе без этого варяги обходиться не могли; но в их жизни появилось равновесие, а это для подлинного воина смерть. Есть своя земля, есть рабы, которых надо удерживать в повиновении (а они никуда и не рвутся), есть постоянный враг, с которым раз в сто лет выясняешь отношения, – и так оно идет уже полторы тысячи лет; знамо дело, исчезает главное, что есть в битве, – свежесть. Какая свежесть, когда все выродилось? Какими-то своими флюидами их растлил несчастный покорный народ – как рядом с трупом, говорят, охватывает иногда живого странный сон, вялость, нежелание шевелиться. Так русалка сманивает руса – иди, мол, ко мне: спокойно… прохла-а-адно… Что-то в них стало не то.
– Про войну спой, – небрежно заказал Лавкин. Он сидел напротив старца и по-варяжски глодал кость – надо ж беречь хоть какие-то воинские традиции. С утра приказал сварить козу и вот глодал. В боевых действиях настало затишье. Да оно, в сущности, уже два года длилось. Противники бегали друг от друга, иногда захватывая лазутчиков и всласть на них оттягиваясь – пытая, подвешивая на крюк; в остальном давно перешли каждый к излюбленным занятиям. Варяги расстреливали своих, хазары колонизовали местных, – ни те, ни другие в этом не преуспели. Расстреливать всех бессмысленно, а колонизовать, как знало варяжество по долгому опыту, бесполезно.
– Что же спеть тебе про войну? – как бы в задумчивости как бы спрашивал как бы слепец, а на деле зоркими глазами из-под мохнатых бровей постреливал по углам избы. – Или про Анику-воина, или про Добрыню-воина, или про Иулиуса Кесаря, тоже воина, или же про вавилонянина Мардохея-воина, по древним вавилонским писаниям?
– Про Мардохея давай, – ковыряя желтым ногтем в зубах, откликнулся атаман Батуга, угощавшийся козою в лавкинской избе. Он дружил с контрразведчиком, в контрразведчике был хоть какой-то дух.
– Ой, трудно, трудно, – говорил бандурист, перебирая струны. – Древняя то песня, и не всю я ее припомню.
– Ништо, валяй, – рыгнув, разрешил Батуга. Он знал, что истинный воин любит послушать музыку, в особенности народную.
– Как во городе то было Вавилоне, – начал старец раздумчивым речитативом. – Во граде Вавилоне, да. Вот, песня Мардохея-воина. Пошел я войной на супротивников, на злых слуг Аштарота, да. На них я пошел войной, и грохотали мои колесницы, да. Всех же моих колесниц было двадцать десятков и одна.
– Много, – ухмыльнулся Батуга.
– Двадцать десятков было их и одна, уже не слушая, продолжал слепец. Он нащупал наконец мотив, поначалу подозрительно похожий на «Подмосковные вечера», но с каждой спетою строчкой от них отдалявшийся. Это было нечто странное, ни на что не похожее, лишенное гармонии, но звонкое, боевитое.
В первой сам я восседал, имея шлем на мне,
Шлем имея золотой, с изображением причудливых вещей,
Называть которые и перечислять было бы долго.
В руке имел я копье весом три меры веса,
Длина его была пять мер длины и еще другую меру длины,
В другой щит шириною шесть мер ширины,
Такой щит, что за ним могло бы защититься много народу, да,
Потому что царь подобен множеству, да!
И я ехал, ехал, и колесница моя была как бы сноп,
Сноп как бы лучей, упавших от солнца на воду
И от воды упавших назад на солнце, да!
Как просо были мои воины, как пятнадцать и одна сотня горстей,
И всеми ими руководил я, и в каждом был я,
Сердце я имел коровы, воинственной коровы, да!
Хитрость ящерицы я имел и много голубиных желудков,
Внушающих проглотившему стойкость, да, твердость, да!
Мясо мое было мясо льва, мускул мой был мускул коня,
Зубов я имел до нескольких тысяч и каждым кусался я!
Автор имеет в виду ножи своих воинов, да!
И я ехал, ехал, и мы громыхали, в натянутые шкуры мы били, ага!
Били, били, земля дрожала, копыта стучали, ну! ты представляешь!
Вообще.
– Чего-то долго едет, – сказал Лавкин. – Пусть бы уже дрался.
И тут нас увидели враги, слуги Аштарота, дети червей,
Склизкие клубки змей, пивная слизь, мешки потрохов,
И от вида моего их ноги стали как ноги дев,
И от дрожи земли их руки стали как огурцы,
И как плети пивного хмеля стали их мускулы, да,
И как жгуты волос стали их жилы, да,
И как дрожь листвы стали их души, да,
А я все ехал и грохотал, ехал и грохотал.
Ты, поклонник Аштарота, жалкий жрец
Манамуна, убогий слуга Бататута, да!
Думал, ты будешь рулить, а я буду сосать, да?
Нет, не я, не я буду сосать, воинственный я муж,
А ты, ты будешь сосать по моему хотению, да!
Еще чего думал, я буду сосать, а ты рулить!
Никогда так не будет, чтобы ты рулил, а я сосал.
Так будет, чтобы я рулил, а сосал ты, ты,
Я буду рулить, а ты будешь сосать,
А то выдумал еще – каждый такой будет рулить, а мы сосать,
Мы сосать не имеем охоты, воины мы,
Имеем мы охоту рулить, а сосать не мы,
Не мы будем сосать, но ты, ты будешь сосать!
– Ишь, – обрадованно сказал Батуга. – Все как у нас.
И он понял, что будет, будет сосать,
И повернул свои колесницы, и пошел обратно,
В смрадные норы свои пошли они, а я настигал,
Двадцать колесниц и одна ехали как одна,
И в одной сидел я, и колебал копьем,
И доехал до жреца Манамуна, и заколебал,
Совершенно его заколебал, веришь, нет?
И отрубил ему руки, как отрубают початок, да,
И отрубил ему ноги, как отрубают капусту, да,
И отрубил ему уши, как отрубают уши, когда хотят отрубить уши, да!
И бросил псам его уши, как бросают уши псам,
И отрубил ему зубы, как отрубают еще что-нибудь,
И то отрубил, чем он думал рулить, а я чтобы сосал,
И вложил ему вместо зубов, чтобы сам сосал,
И сказал ему: «Вот, да! Видишь, что такое война! Война – дело молодых, лекарство против морщин,
Хорошее времяпрепровождение для того, кому делать нечего, ну!
Глаза старца, как бы незрячие, перестали хаотически перебегать с предмета на предмет и осмысленно уставились на Батугу, а потом на Лавкина.
И мы взяли всех их дев и сделали их женами, да,
И взяли всех их жен и сделали рабынями, да,
И сделали всех их рабынь и сделали котлетами, нет,
Потом передумали и тоже сделали рабынями, да!
Глава первая
Bella Ciao
1
– А деревня та большая-большая. В середине ее столб, на столбе лик прибит, кто на тот лик посмотрит – там и останется. И вокруг все столбы, столбы. Это те, кто взглянул на лик, да так и остолбенел.