Они подъехали к Архангельскому – правительственной резиденции, где происходили заседания и отчеты Губернаторской палаты. С тех пор как многократно умножилось количество округов, губернаторы перестали входить в Совет федерации и составляли особую палату, контактами с которой ведал спецпредставитель правительства. В последний год это был Тарабаров, приземистый, краснорожий, почти неотличимый от обкомовского секретаря где-нибудь в хлебородном крае на юге России лет сорок – пятьдесят назад. В царской России Тарабаров был бы кучером, ибо все в его характере и облике располагало к добиванию и без того загнанных кляч. Губернатор презирал таких чиновников, но, как государственный человек понимал, что, если бы не они, быть омерзительным пришлось бы ему.
Губернатор вышел из машины: погода в Москве была прелестная, после вчерашнего дождя благоухали придорожные хвойные леса, в Архангельском щебетали уже почти забытые губернатором птицы средней полосы… Барственно кивнул шоферу – он умел держать дистанцию с чужой прислугой – и легко взбежал на крыльцо трехэтажного новостроя, где заседали теперь вызываемые в Москву наместники.
Это был типичный квазидворянский, классицистский особняк эпохи второй стабилизации; правда, при воспроизведении усадебного стиля начисто выпадало главное, а именно удобство. Зато выказывалась преданность державности. Сам особняк был велик и широк, к нему были пристроены два невысоких и узких крыла – левое и правое, долженствовавшие, вероятно, символизировать торжество центризма над крайностями; центризм вообще преобладал. В визуальных искусствах последнего времени, даже и бабочек в детских книгах изображали с маленькими крыльями и непомерно развитым, мускулистым тельцем. В особняке размещался зал заседаний, тоже непомерно огромный – всех губернаторов не набиралось и восьмидесяти, даже и при самом полном сборе, случавшемся только в День Родины (главный государственный праздник, установленный взамен Дня независимости вот уже пять лет как и отмечавшийся в день обретения Велесовой книги). Зал вечно пустовал, а бесчисленным службам, аппарату федерации и консультантам Тарабарова приходилось ютиться в крошечных комнатках второго этажа. Охраны у здания было мало – двое курсантов да швейцар; оно и понятно – главный фильтр стоял на въезде в Архангельское; те, от кого стоило защищаться, внутрь не попадали.
На втором этаже, в приемной Тарабарова, ждать пришлось долго, хотя назначено было строжайше. Прочих посетителей не наблюдалось. Бесшумный секретарь (на известном государственном уровне вся прислуга была мужская) предложил посмотреть телевизор. Губернатор без энтузиазма согласился. Мужской прислуги он терпеть не мог: во всех этих пожилых вышколенных мужчинах чувствовалось невыносимое двуличие. Ясно было, что истинное их предназначение – не стаканчики подносить и телевизор включать, а пытать несогласных в случае необходимости, охранять хозяина от покушений, пробовать за него пищу; ясно было, что это не столько прислуга, сколько охрана, – и в их мягких движениях, в абсолютной бесшумности, в покорности, которую не всякая горничная изобразит, чувствовалась скрытая жестокая сила. Так, вероятно, отвратительны руки брадобрея – сильные, но вынужденно нежные; вообще в этих секретарях-мужчинах было нечто педерастическое. То ли дело Никита – не секретарь, а камердинер, почти друг. Он позволял себе ворчать, как ворчал Савельич на Гринева, и смотрел на губернатора без подобострастия. Его придали не из Москвы – губернатор сам нанял на месте и школил полтора года, пока не вытравил рабства и не насадил достойного, сдержанно уважительного отношения к себе. Здесь же, в придыхательном произнесении формулы «Обождите, Савелий Иванович занят», во всем облике подтянутого пожилого служаки чувствовалась такая нега, почти страсть – что губернатор почувствовал неловкость, словно подглядел акт любви или, того хуже, мастурбации.
Секретарь включил телевизор; шло ток-шоу – толпа в останкинской студии живо обсуждала вопрос, вредна ли ребенку пустышка. Ломались копья. Губернатор пощелкал кнопками и попал на другое ток-шоу: сторонники ежедневного секса оголтело спорили с приверженцами еженедельного. На третьем больше часа длился прогноз погоды, в целом комплиментарный, хотя и не свободный от некоторой здоровой критики. На четвертом канале шел экономический обзор – объясняли, почему бензин дорожает, несмотря на то что во всем мире нефть стремительно дешевеет. По всему выходило, что для переработки нефти надо было очень много валюты, а взять ее было негде. Попутно показали митинг в Крыму: население протестовало против флогистона, – но и там митинговали как-то вяло. Губернатор разглядел несколько знакомых лиц – эти гастролеры почти не скрывались: в прошлом году один из них на прямой линии спрашивал президента, почему тот похудел, а другой, то есть другая – ядреная баба со свекольными гипертоническими щеками – только что рассказывала в ток-шоу на первом канале о том, что пустышка есть отмазка ленивых матерей, а ты поди-тко покачай-ко! В этом бесстыдстве было даже что-то обаятельное.
На минуту губернатор задумался о том, почему со времен первой стабилизации, когда нефть еще была нужна человечеству, а о флогистоне никто не подозревал, – им и некоторыми другими бесспорно патриотичными, лояльными людьми, любящими родину не для фразы, так синхронно овладело одно чувство, которое проще всего будет назвать тошнотой. Во дни, когда нефть стоила по семидесяти долларов за баррель, у страны постепенно начало появляться все, что она, в силу хамской и рабской своей природы, считала настоящими признаками свободы. Первым таким признаком она объявила стабильность и довольство, тогда как стабильность – первый признак гибели, остановка сердца; счастливые общества не бывают стабильны – они стремительно, бурно развиваются. Главное же – губернатор отлично чувствовал, что стабильность эта достигается ценой активизации худших качеств населения и отказа от всего лучшего, на что оно способно. Каждый, включая правительство, губернаторов и военных, обязан был ориентироваться на посредственность, работать вполсилы, душить в себе интеллект, что отлично удавалось при помощи такого вот телевизора, – потому что любое сильное государственное решение или даже талантливая книга уже означали бы дестабилизацию. Ясно было, что Россия постсырьевой эпохи, Россия во времена флогистона не выдержит ни малейшего яркого события, и даже простое чувство самоуважения в людях ей уже невыносимо. В результате первая стабилизация привела к формированию небывалого класса – посредственностей, которым прекрасно жилось. Губернатор отнюдь не завидовал новому классу – он просто знал, что в результате такой селекции государством скоро будет управлять кухарка; более того, безграмотность этой кухарки станет залогом самого существования государства, потому что любой грамотный правитель начнет что-нибудь делать, а это чревато. Губернатор представил себя десять лет спустя: должность сведется к чтению почты. Он вышел на лестницу и отзвонил Никите.
– Ну что, без происшествий?
– Все штатно, не извольте беспокоиться.
– Ладно.
Пожалуй, в Сибири ему и впрямь было лучше – там хоть не так замечалось убожество. Он взглянул на расписные, под хохлому, потолки, на самовар, украшавший приемную, на березовые и ягодные мотивы в орнаменте, – приемная по росписи походила то ли на палехскую шкатулку, то ли на жостовский поднос; со всем этим никак не гармонировала могучая северная живопись настенного календаря. Тяжеловесные грудастые Брунгильды, ожидающие жениха (конечно, с сечи – чем еще может заниматься правильный жених?); готические леса; рыцари с ястребами, филинами и только что не альбатросами на плечах. Варяжский мотив по-настоящему не был увязан с фольклорным, – чтобы их сочетать, надо было иметь вкус, а чтобы иметь вкус, надо было родиться не Тарабаровым. Губернатор подробно рассмотрел календарь, выпил две чашки чаю из самовара и съел конфету «Коровка».
– Просят, – прошелестел секретарь, мягко ступая огромными павианьими ступнями в войлочных тапочках и бесшумно распахивая дверь.