– Сам посуди, – тихо сказала она, не глядя на него. – Тут мне жизни не будет, наши везде достанут. Они куда хочешь просочатся, это просто ты не знаешь еще. Ничего, узнаешь. Я в Дегунино пойду, и если там примут меня – там останусь. А не примут, скажут – нельзя, так на юг двинусь. Волки, когда их свои выгоняют, в горы уходят. Там буду ребеночка растить, выращу – погляжу. Увижу, что и вправду злой, – не выпущу оттуда. Но я так выращу, что у меня злого не будет.
– Подожди. Они же все говорят, чтобы я уходил.
– Они говорят, потому что думают: ты уйдешь, а они у меня ребенка вытравят. Вытравлять нельзя, поздно, он живой уж, – а они свое: вытравим. Я бабке говорила, ее ничем не собьешь.
– Как же она тебя отпустила ко мне?
– А чего ей бояться. Она же знает, что наши везде пройдут, если надо. Это убить меня они не могут, силы у них нет на это, – на такое сила не у всякого волка есть. Это им нанимать кого-нибудь надо… Ну, наймут. Всегда находили, когда им надо было.
– А если я не уеду?
– Значит, при тебе все сделают. Ты им не такая большая помеха.
– А вместе нам никак нельзя остаться?
– Разве если ты со мной в горы уйдешь. – Она впервые усмехнулась – как ему показалось, неприязненно. – Уйдешь со мной в горы, гублинатор? Будем там вдвоем ребеночка растить?
Даже если бы он был готов ей ответить «С тобой – на край света», даже если бы возможна была эта пошлость, он никогда не произнес бы этого вслух – вся его долго воспитываемая сдержанность противилась открытому выражению чувств; но он отлично знал, что никуда и никогда с Ашей не уедет. Он любил ее, в том сомнений не было, и даже хотел, пожалуй, чтобы она родила ему ребенка, но бежать куда-то с туземкой? Да главное – бежать не пойми от чего, поверив в идиотскую легенду; вступить статистом в чужую игру! Он и ее, конечно, не отпустит никуда, – но сама мысль, что она допускает его бегство… Положительно, он ее распустил!
– Да знаю, – сказала Аша устало. – Никуда не пойдешь. Где тебе. Будешь тут сидеть, дела делать, бумаги перекладывать.
– А ты бы хотела, чтоб пошел?
– А то нет. Страшно одной, в горах-то. Я с тобой привыкла, жила как за стеной, кормили опять же. А туда пойдешь – что делать будешь? До Дегунина-то и то далеко.
– Скажи на милость, какое Дегунино? Прямо как сговорились все. В газетах каждый день – дегунинский котел, у тебя тот же бред… Ты газет, что ли, начиталась?
– Сам бы съездил, все бы понял, – сказала Аша. – Дегунино – место непростое, потому туда все и едут. Все едут, всех принимают, да не все задерживаются. Там надолго не задержишься – другие едут, надо их принимать, а всем места нету. Дегунино – это где Даждь-бог живет, так наши говорят. Ну, навряд он там живет, но храм его там, это я тебе, губернатор, точно говорю. Главный наш храм, красоты необыкновенной. У Даждь-бога мало храмов, до сейчас достоял один всего. Знаешь, почему мало?
– Догадываюсь, – сказал губернатор. Он знал, какие из коренного населения вырастали строители, и ненавидел убожество сельских построек, сараюх, развалюх – всего национального зодчества. Особенно его бесила манера строить без гвоздей: все разваливалось, но жителям, кажется, это и нужно было. Аша говорила, что щелями дом дышит.
– Ни о чем ты не догадываешься. Гадатель тоже. – Она засмеялась, уже без злости, и он с облегчением подумал, что, кажется, оттаяла. – Беспокоить его не хотим. Ему от храмов беспокойство одно, они у него как приемная. Ты бы небось с ума сошел, если б у тебя в каждой деревне приемная была. И всюду езди, всех слушай… Это ваши как пришли, сразу – давай храмы строить. Подсмотрели у наших, что мы луковки делаем, и стали свои купола лепить. Ведь нигде больше луковок нет, это наше, сами придумали. И мир весь – луковица, знаешь почему?
– Тоже догадываюсь. Ваши, чтобы начальство разжалобить, очень любят лук разводить. Разведут, глаза им потрут – и бах на колени, просить о чем-нибудь…
Этой шутки она не приняла.
– Много у тебя плакали в приемной?
– Бывало.
– По такой жизни, какую вы устроили, побольше надо плакать, губернатор.
– Ладно, ладно. – Он мог бы поспорить, но не хотел: знал, что чувства благодарности тут не ведают, а потому и незачем перечислять благодеяния.
– Луковица – это потому, что так все устроено. Человек – луковица, земля – луковица… Сдираешь, сдираешь, раз слой, два слой – а там ничего. Пусто там. Потому что не в человеке смысл, а там, – она показала на потолок, в свое низкое коренное небо. – Туда и луковица тянется. Ее закопаешь, а она прорастет. И репка так же. Потому и человека закапывают. Если не закопать, он так просто сгниет, и все. А если зарыть, то из него душа прорастает. Это все, зеленое, что растет, – это души растут, понимаешь теперь? Вот почему без погребения оставлять нельзя.
– Что ж ты мне говорила, что у вас бессмертия нет?
– А его и нет, – сказала она, – какое же бессмертие? Помер, и все. А что из человека растет – это ведь уже не человек, это дерево. Ни поговорить, ничего. Спилить можно, срубить можно… А растет при любой погоде и не жалуется. Это и есть душа, самое в тебе ценное. Из одних ель растет, из других дуб. Из кого-то яблонька. Из тебя, губернатор, будет расти лопух, потому что ты простых вещей не знаешь.
Это она говорила прежним ласковым голосом, и он уже подумал, что наваждение прошло; в качестве жрицы, приказывающей прыгать на месте, она никак его не устраивала.
– Ты сама придумала – про деревья?
– Да как же такое придумаешь? Это просто так и есть. Человека почему зарывают? Можно сжечь, как ваши делали. Ваши никогда не зарывали. Это для того, чтобы из него не выросло ничего. Ваши боятся, что вырастет. Сожгут, и прах по ветру. А так нельзя. Из человека должно дерево вырасти, для того, может, и люди нужны, чтобы деревья не переводились.
Очень логичная мифология, подумал он. Христианство считает главным в человеке человеческое, а потому все природное отмирает и делается глиной, – а эти придумали в своем духе: душой, то есть лучшим в человеке, как раз и называется растительное. Все людское сгниет – и культура, и долг, и память, – а то, что здесь зовут душой, как раз и есть слепая, тупая растительная сила. Друидическое обожествление деревьев, предпочитание деревянного зодчества, попытка соблюдать растительный цикл жизни – зимой спать, летом совокупляться и плодоносить… Потом настроят домов из этих душ, другие души сожгут в печке – и нормально: послужил человек.
– И что, ваших подлинных храмов только и осталось что в Дегунине да в паре других мест?
– Ну. А Жаждь-богу и храмов не ставят. Чего ему молиться? Сам придет и свое возьмет, просить не надо.
Губернатор и здесь поразился точности мифа. Добро нуждалось в постоянных подсказках, молитвах и разъяснениях – вдруг не того облагодетельствует?! – тогда как зло приходило само и действовало без указаний. Жаждь-бог был ветхозаветней, жестковыйней Даждь-бога. Он, вероятно, и появился раньше, но туземной версии происхождения мира Аша ему пока не рассказывала. Он и о душах-деревьях никогда не слышал, но, вероятно, теперь ему как отцу ребенка было положено знать побольше; кажется, в последнее время она и впрямь с ним откровеннее, чем прежде, вот и плавала при нем…
– Но он же обитает где-то? – спросил губернатор.
– Обитает, – серьезно сказала Аша. – Две главные деревни у нас. Дегунино – Даждь-божье, а еще второе должно быть. Видишь, ты сам и догадался.
– Москва! – победоносно крикнул губернатор. – Угадал, да?
Аша не поддержала и этой шутки.
– Жаждь-бог в своей деревне живет. Мы ее вслух называть не любим, а чужой и не доберется туда. А и доберется – ничего ему не будет, на него наши законы не действуют. Та деревня глубоко в лесах, и знать про нее тебе не надо.
– Ладно, не томи. – Ему казалось, что она успокаивается, рассказывая ему свои сказки.
– Не скажу, губернатор. Не надо тебе этого знать. Такое может быть – кому мы, волки, про это скажем, тот туда и пойдет. А оттуда никто не приходил еще.