– Анечка, что же это! – в голос заплакал Василий Иванович.
Анька подошла к печке. Теперь, после двухмесячного скитания, она верила в свою силу – много раз вытаскивала Василия Ивановича из безнадежных положений, привыкла заботиться о нем и теперь считала себя сильней, а то и старше. Ей казалось, что и здесь ее сила хоть как-то выручит, выправит положение – не может быть, чтобы ее любви не хватило на яблоньку и печку; она погладила трещину – и точно, в печке что-то зашуршало, задвигалось, заслонка выпала, и в теплом печном чреве наметилось некое движение. Анька сунула руку в черное зияние и нащупала одинокий подгоревший пирожок, черствый и остывший.
Это было все, чем могли ее тут встретить.
– Кушай, Анечка, – прошептал Василий Иванович. – Это она здоровается.
– Это она прощается, – сказала Анька. – Не могу я, Василий Иванович.
Она положила пирожок обратно в печкино чрево. Так никто и не узнал, с чем он был.
4
– Куда же ты пойдешь, Василий Иванович? На кого ты нас бросишь, Василий Иванович? – кричали круглые дегунинские бабки.
Василий Иванович стоял посреди деревни и кланялся на четыре стороны.
– Вы знаете, куда я пойду, – говорил он робко.
– Да нельзя тебе, Василий Иванович! Никто же еще не приходил оттуда, Василий Иванович!
– Нет, надо, надо, – лепетал он. – Видно, уж не избежать. Надо Жаждь-бога попросить, надо умилостивить.
– Не ходи туда, Василий Иванович! Пожалей нас, Василий Иванович!
– Нет, милые, надо пойти. Думаете, не страшно? Еще как страшно. А вы ждите. Может, умилостивлю.
– Куда мы теперь, Василий Иванович? – спросила Анька, когда, провожаемые общим стоном бабок, печек и яблонек, они медленно брели по пыльной дороге к железнодорожной станции.
– Ах, не спрашивай, Анечка. Поезжай домой, туда-то я без тебя дойду.
– Что ты, Василий Иванович. Как же я теперь домой поеду. Надо же Дегунино спасать.
– Не надо тебе его спасать. Не твоя деревня, не тебе и спасать.
– Ты что же это? Ты гонишь меня, Василий Иванович!
– Да пойми ты! – сказал васька, останавливаясь среди дороги. – Нельзя туда ходить, никто еще не вернулся!
– Да, может, это потому, что там очень хорошо, – сказала Анька.
– Не поеду я с тобой! – рассердился Василий Иванович. – Что ты упрямая какая! На поезд садись, и чтобы к родителям!
– Никуда не поеду!
– Анечка, – плаксиво заговорил Василий Иванович. – Ну что мне делать с тобой! Ты же сама, сама видела…
– Видела, – решительно сказала Анька. – Нельзя так оставлять. Поехали что-нибудь делать.
Василий Иванович почувствовал ее спокойную силу, и ему стало легче.
– А и то, – сказал он. У васек против силы не было никакого иммунитета, они с облегчением сдавались, едва кто-то начинал решать за них. – Глядишь, еще и вымолим чего.
– А куда мы едем-то? – спросила Анька.
– Да есть одно место, – уклончиво ответил Василий Иванович. – По дороге расскажу.
Глава тринадцатая
Повесть о трех городах
1
– Можно, кажется, – сказал губернатор осторожно, и они выглянули из-за угла. Провинциальная серая улица была пустынна, облупленный серебряный Ленин указывал рукой на кинотеатр «Победа», словно укоряя – до чего дошли. В кинотеатре раньше был вещевой рынок, потом его закрыли и стали опять показывать кино, большей частью патриотическое, но на кино никто не ходил, и его тоже закрыли. Одно время там была выставка-продажа природных лекарств и оккультных услуг, но ее ограбили. Тогда там сделали православную ярмарку, но ее посещали плохо, так что сейчас кинотеатр пустовал. Иногда в зале пировала плохим пивом местная молодежь. В этом городе, как почти во всех других городах на этой территории, постоянно что-нибудь закрывали и открывали в новом качестве, но всегда с некоторым сдвигом по шкале, с небольшой, но заметной деградацией. Например, был в этом городе собор. Расписал его добрый купец Чунькин, художник-самоучка, рослый, круглолицый, пухлый, и весь собор был расписан такими же розовыми, круглолицыми, пухлыми ангелами. Все, за что бралось коренное население, получалось добрым и пухлым. Купец Чунькин впоследствии разорился и побирался у собора, расписанного им в лучшие времена: человек, рисующий пухлых ангелов, вряд ли может быть хорошим купцом по варяжским или хазарским законам, а другой торговли на этой территории не оставалось.
И тогда купец Чунькин стал жить при соборе, и собор славился тем, что молитвенные просьбы в нем исполнялись, потому что пухлые ангелы доносили их непосредственно до престола Господня. Пухлые ангелы имеют преимущество.
В революцию собор закрыли и снесли вместе со всеми ангелами, и на месте его выстроили продуктовый магазин. Но собор имел такую силу, что молоко в магазине всегда было самое свежее, творог самый вкусный и продавцы самые добрые. Они тоже были розовые, пухлые и улыбались каждому покупателю, и те, кто ходил в этот магазин, были счастливы в личной жизни.
В следующую революцию магазин снесли и опять построили собор и расписали его вертикальными готическими композициями в варяжском духе, потому что людей, подобных купцу Чунькину, на этой территории почти не осталось. И потому в соборе ютилась по углам мелкая нечисть, присутствие которой отлично чувствуют прихожане. Им было неуютно в соборе. А все молоко в городе стало кислое, и творог невкусный, а продавцы готические, с чертами варяжских мудрецов и воинов, неприступных и презирающих чужие мелкие нужды. Так всегда бывает, если что-нибудь долго строить, а потом сносить, и опять строить, и опять сносить. После второго сноса уже не получается ничего хорошего, а после третьего вообще все разваливается. В этом городе была улица Соборная, переименованная в улицу Розы Люксембург, а потом обратно в Соборную, а потом в Первую Патриотическую. Второй Патриотической в городе не было, потому что родина у нас одна, сынок, да и от той, если честно, мало что осталось. Все улицы в этом городе были переименованы по три-четыре раза, и потому ходить по ним не было никакого удовольствия.
Честно говоря, паршивый это был город. Его построили на берегу реки Мурки, прозванной так за миролюбивое журчание; варяги пришли и сделали из него крепость, хазары пришли и крепость перестроили, варяги вернулись, сожгли город и выстроили снова, во времена хазарского ига его разрушили и выстроили каменный, во время опричнины разрушили каменный, после опричнины отстроили, но разрушили во время смуты, а дальше он рушился и строился каждые сто лет, и ему самому это страшно надоело. Реку Мурку последовательно переименовывали в Крашу, потому что на ней были бесчисленные побоища, Десну, потому что предводитель хазар уронил туда вставную челюсть, Шексну, потому что на языке варягов это означало «Ща как тресну!», Блесну, потому что первый секретарь обкома любил тут рыбачить на блесну, и Весну, потому что это соответствует светлому патриотическому духу, но ни одно из этих имен не прижилось, и в городе ее называли просто рекою. «Усну, – лепетала она, час от часу мелея, – усну…» – Можно, – повторил губернатор, и они с Ашей медленно, чинно, как обычная пара, пошли по улице. Они только что оторвались от преследователей, долго отсиживались в подвале, плутали, петляли, путали следы и вот теперь вышли на улицу Народного Сопротивления, бывшую Ленина. Идти по улице было трудно, сам воздух словно сопротивлялся. Ее пересекала улица Народного Напряжения, вся выгнутая горбом, словно от народного напряжения. Улицы Народной Силы Тока в городе не было, поэтому и с электричеством возникали перебои. В конце улицы показался милиционер. Наверняка сюда уже дошли фотороботы губернатора и Аши, о предательстве губернатора рассказали все телеобозреватели. И хотя узнать Бороздина было теперь трудно – он зарос, исхудал и был грязен, – милиционеры узнавали его, потому что от губернатора и Аши исходили флюиды загнанности, а на эти флюиды милиция реагирует безошибочно. Вот и теперь, привлеченный запахом угнетения и унижения, милиционер, которого в случае драки или грабежа было не дозваться, возник в конце улицы и стал принюхиваться. Угнетение и унижение были где-то близко – не поживимся, так хоть поглумимся. Он радостно заверещал всем телом и устремился к Аше и губернатору.